Страница 8 из 11
– На-ка, надень, – неожиданно шустро подсуетилась Сидорова и подвинула ногой стоящие на земле тапочки.
Соболева вопросительно посмотрела на сидящую рядом Жданову, на что та криво улыбнулась и произнесла чуть ли не басом:
– Давай-давай, надевай тапки-то. Неча босой сидеть, ноги наколешь. Больно будет. Понимаешь, бо-бо.
Услышав это «бо-бо», Сидорова в недоумении уставилась на обеих, успев подумать, что сумасшествие, должно быть, штука заразная. Но тем не менее присела рядом и зачем-то погладила Марфу по синей байковой коленке.
В присутствии Соболевой с этими грубоватыми и мужеподобными женщинами происходило что-то странное. Хамоватые и резкие на язык, они словно стали нежнее, замурлыкав на каком-то детском языке. И со стороны могло показаться, что каждая из них вернулась к моменту, когда испытала радость материнства и в общении с малышом легко заменила взрослую речь на слюнявое сюсюканье. Но, увы, ни Жданова, ни Сидорова такого опыта не имели: обе были бездетны, обе не замужем, обе одиноки. Они жили жизнью посторонних людей, потому что в их собственной не было событий. Огромная энергия материнской и женской любви скрывалась в каждой из них так глубоко, что со стороны легко сходила за желание руководить. В быту это называлось «во всех дырках затычка», а в официальных характеристиках – высокая гражданская ответственность, интерес к общественной жизни и личное участие в делах коллектива. А что? Разве не эти качества погнали двух общественниц в дорогу и заставили вести безумные разговоры с умалишенной Марфой? Впрочем, назвать это разговором можно было с большим трудом.
– Мы это… – заикнулась было Жданова, но Сидорова тут же ее перебила и елейным голоском спросила у Соболевой:
– Тебя тут надолго, Мань, оставят-то? Или выпишут все-тки?
Соболева с опаской покосилась на говорящую гору и, скрестив руки на груди, начала раскачиваться взад и вперед.
– Ты чего, Люд, рехнулась? Ты ее о чем спрашиваешь? Не видишь – сама не своя, ничё не соображат.
При звуках Нининого голоса Марфа успокоилась и перестала качаться. А потом ее лицо приобрело жалобное выражение, и, похлопав себя по голове, она произнесла:
– Больно.
– Чё там у тебя больно? – приподнялась с места Сидорова. – Давай-ка посмотрю.
Марфа отрицательно покачала головой и еле слышно спросила:
– А где мой Костя?
– Кто? – удивилась Люда и вопросительно посмотрела на Нину.
– Муж ее, – пояснила та.
– Мой, – подтвердила Соболева и сделала это вполне осмысленно.
– Ну дык откуда мы знаем-то? – удивилась Сидорова и, разведя руки, честно ответила: – Не знаем мы, где твой Костя! Не видели.
– Люда, – неожиданно обратилась к Сидоровой Марфа, а потом тут же утратила интерес и замкнулась.
– Смотри-ка, вспомнила меня, – обрадовалась Сидорова и, прижав руку к груди, по слогам повторила: – Лю-да. Я – Лю-да… А это, – она ткнула пальцем в Жданову, – Ни-на… Ни-на…
– Нина, – послушно повторила Соболева и больше не проронила ни одного слова.
– Ничё не помнит, – подвела итог Жданова и предложила отвести Марфу в палату. – Бери ее под руку. И я возьму.
Соболева была легкой как перышко. Ей, похоже, было совершенно все равно, где коротать время, про время она ничего не понимала, равно как и не понимала, каким образом оказалась зажата с двух сторон этими огромными тетками. Жданова с Сидоровой практически лишили ее возможности переступать собственными ногами и протащили ее по аллее до главного корпуса, можно сказать, на руках.
– А у нас что? Соболева ходить разучилась? – проронил пробегающий мимо бородатый доктор.
– Так это мы ее поддержать, чтоб не устала.
Ответ доктору был не интересен, зато Марфа при звуках его голоса оживилась и, поблескивая глазами, сказала:
– Ко-остя…
– Кто? – в очередной раз удивилась Сидорова.
– Нет никто, – проворчала Нина. – В палату заводить будем? Или тут оставим? Вон лавок сколько – пусть сидит, воздухом дышит.
Пока соседки решали, что делать с Марфой, та аккуратно вытащила руки, отряхнула халат, потом задрала его, посмотрела на свои остренькие коленки и, покачиваясь, медленно побрела к стоящей неподалеку скамье.
– Куда ты, Мань? Давай доведем, – сунулась было вслед за ней Люда, но Жданова ее остановила:
– Не трожь. Не надо. Сама пусть. Домой пора.
– Сама так сама, – с готовностью согласилась Сидорова и, вздохнув, впервые в жизни подставила соседке свой локоть: – Пошли уже, Нин. Хватит. Ну ее, это… Чё ж сделаешь?! Повидались и ладно. Может, еще раз как-нибудь приедем, – потянуло ее на подвиги.
– Не поеду больше, – зареклась опечаленная Нина и незаметно для себя самой взяла спутницу под руку. – Выпишут – сама явится.
– Не, не выпишут ее, наверное, – предположила Люда, и соседки в последний раз обернулись, чтобы убедиться, дошла ли Марфа.
– На нас вроде смотрит? – предположила Жданова и взмахнула рукой, как будто попрощалась.
– Ага, скажешь тоже! – скривилась Сидорова, а потом резко дернула отвернувшуюся Нину за рукав: – Смотри-ка! Смотри-ка быстрее!
Забравшаяся с ногами на скамейку Марфа Васильевна Соболева несколько раз махнула Нине в ответ, а потом вытянула вперед руку и мелко-мелко затрясла кистью то в одну, то в другую сторону.
– Ишь ты, – растрогалась Жданова, – дурак дураком, а туда же – машет, прощается.
Сколько еще махала им вслед оседлавшая лавку Марфа, женщины не видели. Не оборачиваясь, они ступали в ногу большими шагами, торопясь прочь из этого мрачного парка.
Прибывший на конечную станцию сто семнадцатый автобус соседки взяли штурмом, потеснив скопившихся в проходе дачников.
– Аккуратнее, – взмолились садоводы, придавленные сидоровской грудью, – дышать нечем.
– Тесно ехать – дома сидите, – тут же нашлась Люда. – Сначала набьются, как сельдь в бочку, а потом ноют: дышать им нечем. Слышь, Нин?! Нечем им дышать! Их бы туда вон, к Марфе, на час-другой, тут же второе дыхание откроется.
Нина молчала и с грустью думала о Мане Соболевой, оставшейся среди старинных вязов с поднятой рукой.
– Ни-ин, – снова подала голос Сидорова, – ты там не уснула?
Жданова неловко пошевелилась и пожаловалась:
– Стою. Неудобно.
– Мне вот тоже неудобно, – не оборачиваясь, сообщила ей Люда и с нетерпением повела плечами, пытаясь растолкать скрючившихся пассажиров. – Я чё спросить-то у тебя хотела. А этот Костя? Муж ее. Ты его знала?
– Знала, – нехотя проронила Нина.
– Ну и чё? – продолжала расспрашивать ее Сидорова.
– Ну и ничё. Костя как Костя…
И правда, на первый взгляд в Косте Рузавине не было ничего примечательного: низенький, тщедушный, головка тыковкой, носик остренький, на лице – родинка. Мальчишка мальчишкой, особенно со спины. А ведь после армии уже. Года два как помощником машиниста отъездил.
Военную службу Костя вспоминал добрым словом и регулярно писал письма сослуживцам, называя каждого из них «брат»: «Здравствуй, брат… Как поживаешь, брат… Помнишь, брат?.. Всего тебе хорошего, брат…» Можно сказать, что по армии Рузавин скучал. Там он научился играть на семиструнной гитаре и безошибочно, как он думал, разбираться в людях, разделившихся на два лагеря – «хорошие» и «плохие». «Хороших» было больше, в этом Костя успел убедиться на собственном опыте. «Плохих» – меньше, и с ними нужно было держать ухо востро.
В миру все оказалось гораздо сложнее: слишком много соблазнов, о которых предупреждали мама, сестры, а также Михалыч – машинист, под руководством которого Костя Рузавин бороздил просторы своей необъятной родины. Правда, пока дальше Урала судьба его не забрасывала. В продолжительных поездках Михалыч делился не столько профессиональным опытом, сколько житейским.
– Бабы – это зло, – говорил он и в качестве доказательства приводил в пример собственную жену Клаву. – Не женись, Костян, пока не перебесился. Гуляй, пока молодой, а то потом…
Что будет «потом», поммаш Рузавин обычно пропускал мимо ушей, потому что жил ощущениями исключительно сегодняшнего дня. И эти ощущения Косте были приятны. В голове у него всегда играла одна и та же незатейливая мелодия собственного сочинения, радостная и грустная одновременно. Именно она заставляла биться отзывчивое рузавинское сердце в унисон с птичьим щебетом и цоканьем женских каблучков. И от этого выражение Костиного лица время от времени становилось блаженным. Его даже в церковный хор звали, потому что на ангела похож. Но Костя был атеистом и хотел петь в Доме культуры железнодорожников, где числился одновременно в двух секциях: хорового пения и игры на гитаре. Ни там, ни там он недотягивал до позиции солиста, но так старался, что руководители кружков приводили его в пример тем, кто был стократ его одареннее.