Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 31



Когда Шурка пришёл с письмом, хозяин дома сидел на пороге у сеней и разбирал мокрую рыбацкую сетку. Сын Сергей тесал срубовину посредине двора. Щепки, освещённые майским ласковым солнцем, излучая тёплый свет, отлетали в сторону гостя. Одна щепка упала лодочкой к Шуркиным ногам. Как утица, закачалась сбоку набок и затихла. Коричневенький сучочек, как глаз, уставился на Шурку внимательно и таинственно.

– Гость пришёл! – зорко глянув на Шурку, крикнул дядя Василий. – Мать, давай нам аряны.

Вышла тётка Машурка с бидончиком кислого молока, разведённого холодной водой, который у неё летом всегда стоял в тёмных сенцах.

– Держи, – она вручила Шурке пол-литровую белую кружку с помятым краем и, помешав в бидончике большой деревянной ложкой, налила.

Шустрая оса села на край бидона, Шурка замахнулся.

– Не тронь, улетит. Незлые они сейчас, – сказал дядька Василий. Принял посудину из рук жены и аппетитно заработал кадыком.

– Ну, придудонился… Так нельзя, Вась, горло перехватит.

– Ничего, мать, не бойся, хороша больно, – он ответил не сразу, а после того, как напился и поставил подчёркнуто деловито бидончик на траву около своих ног.

– Лепота-то какая, а?!

– А что это такое, дядя Вася? – спросил Шурка.

– Что?

– Ну – лепота?

– Красотища, значит, что же ещё? Непонятно, что ли? Чему вас только в школе учат, аль сам не чувствуешь?

– А почему обязательно сруб колодезный делают из ветлы? – перевёл Шурка разговор в деловое русло.

– Не обязательно, – возразил дядька Василий, – желательно из ветлы. Видишь ли, берёза в земле не лежит. Осина даёт горький привкус воде. Ветла и в земле лежит долго, и воды не портит, и вкус от неё лучше.

– А сруб куда?

– Как – куда? Вам.

– Нам?

– Ну да. Брательник сказал: колодец в огороде будет делать.

– Вот здорово! – обрадовался Шурка.

Он смотрел на щуплую фигуру хозяина двора, на его прокуренные усы, неровные плечи, дырявые галоши на босу ногу и ему не верилось, что перед ним участник героических дел.

– Дядя Вась, а какой был Чапаев?

– Обнаковенный, какой… – сказал тот с ходу.

– Ну, не может так быть!

– Заряжённый был, понимаешь, – спохватился Василий, – заряд в нём большой сидел, крупного калибра. Пороху больше, чем у остальных, в нём обнаружилось. Везде хотел быть главным, начальство сверху не любил.

– А сильный был?

– Были здоровее мужики. – Помолчал, потом добавил: – Страху не ведал, али жизнь не ценил свою, а значит и чужие, не знаю. Сразу не скажешь о нём точно. Я в артиллерии служил. Нечасто его видел, но знал. В артиллерии попроще. А вот в кавалерии, брат, цельная наука. Жестокая наука.



– Почему – жестокая?

– Конь обучен должен быть специально для кавалерийской атаки. Мой дружок Арсений из Осинок толк знал в этом деле.

Рубака был зверский. Но и он не сразу привык к резне.

– Разве бой – это резня?

– Надо уметь шашкой работать. Если казару развалить от ключицы до пояса – это одно, а если шашкой рубануть по голове – другое… Мозги ажник с кровью вылетают с такой силой, что вся рука от кисти до плеча ими замазана. Арсений попервоначалу есть не мог после рубки несколько часов, а потом пообвыкся: даже руки не мыл – садился и за кусок хлеба. Все вперемежку: и кровь, и хлеб.

Шурка стоял, прислонившись к завалинке, ошеломлённый.

– Так было?

– А как иначе? Степи, дожди, смерть, вши, слякоть – это тебе не кино показать. Война – это пакость одна!

– А герои как же?

– Какие?

– Ну, в книгах, в кино опять?

Дядька Василий посмотрел на Шурку, непонятно улыбнулся, как бы сам себе. Ответил тоже вроде бы сам себе:

– Я про жизнь, а не про кино.

– Дядя Вася, а где тебя ранило?

– Чудно ранило. Шальная навроде пуля, когда брали Белебей, в общей колготне. Когда Арсений привёз меня в Утёвку, почти загибался. Но я жив, а он где-то в уральских степях лежит.

– И всё?

– А что ещё? Разыскал я семью Арсения чуть попозже. Беднота, она и есть беднота. Смотреть было больно. Ну, ладно об этом балакать. Одна надёжа на вас, вы у нас вырастете грамотными – глядишь, вылезем из грязи…

Возвращаясь из магазина с двумя буханками хлеба в сумке из кирзы, Шурка думал о последних словах дядьки Василия.

Сколько он себя помнил, всегда окружающие говорили: «Учитесь, а то всю жизнь, как мы, в грязи провозитесь…». Это стало каким-то всеобщим девизом и в школе, и дома. Будто всё Шуркино село враз с его поколением заразилось идеей вырваться из привычной жизни. Прорваться на другой её уровень: грамотный, чистый, достойный. Но, когда он начинал вспоминать, сколько сильных красивых ребят, выучившись в школе, ушли в город и не возвратились, его охватывала досада. Для образованных, способных людей, получается, настоящая жизнь на стороне, не в селе. Из него надо было убежать и не вернуться. И это поощрялось родителями в открытую. Тогда как же с домом? С колодцем, со всем, что делается в селе? Для кого это? Всё временно выходит, не навсегда? За что же воевали дядька Василий, Арсений?

Шурка чувствовал в себе огромную жажду учиться, безудержно влекло к театру, литературе. Росло понимание, что должна где-то быть жизнь без пьянства, матюгов, непролазной грязи на улице. Убогость быта уже начала осознаваться, но она наталкивалась внутри Шурки на крепкую силу, название которой было пока ему недоступно. Но жила в ней, несомненно, обида и горечь за окружающее, кровное и родное, державшее так цепко в своих объятиях, что порой доходило до физического ощущения близости, кровной связи со всем, что дышит вокруг, говорит, поёт, молчит, глядя большими глазами озёр снизу, а сверху – бездонным летним небом, усыпанным пригоршнями хрустальных звёзд, покойно внимающих с высоты.

Он часто видел себя как бы со стороны в ватажке ребят, у рыбацкого костра на Самарке, то с восхищением, то с досадой наблюдающих в ночи за вдруг ворвавшимся в ночное небо над головой реактивным самолётом – ещё одним зримым доказательством того, что есть какая-то иная, с заботами, не похожими на сельские, жизнь. Пугающая и в то же время странно манящая. Где-то в Шурке, вовне ли его, он это чувствовал, работала неодолимо другая сила, близившая неминуемо прощание его со всем родным и близким. Было от этого тревожно и больно.

Сухопутный пушкарь

На сенокосе всегда что-нибудь происходит. Два года назад убило бастрыком Федьку – старшего сына Петянихи. Они перевозили с Митягой сено на полуторке. Оставалась последняя ездка. В рытвине на ухабах заднее колесо попало в глубокую сырую яму, мотор заглох. Митяга и Федька стали помогать как могли – совали сено, бурьян в колею. Мотор натужно упирался. Когда грузовик выскочил на твердь, весь воз с сеном тряхануло так, что схваченный верёвками бастрык не выдержал и лопнул посредине, выстрелив взад и вперёд двумя осиновыми обломками. Стоявший сзади Федька получил удар по голове и скончался тут же.

Об этом забыли уже. Или просто молчат. Прошлым летом сенокосный стан разбили на том же месте, где косили с Федей и где они с Шуркой часто вечером после изнуряющего жаркого дня около плёса сидели на вечерней зорьке на чирков… Шурка помнил прошлогодний сенокос, как будто это было вчера: у костра что-то смешное рассказывал дядька Серёжа из своей армейской жизни. Шурка лежал около припасённой дедом для него чашки. Когда дед снимал ведро с готовой «польской» сливной кашей, Шурка вскочил, намереваясь расправить завернувшийся угол одеяла, служившего скатертью, и, неловко повернувшись, угодил прямо под ведро. Оно в руках Ивана Дмитриевича сильно качнулось и жидкая часть варева выплеснулась. Одуряющая боль обожгла спину. Дед снял с внука рубаху и теперь Шурка лежал на животе полуголый. Крепился, хотя волдырь чуть ли не во всю спину.

И начались непривычные хлопоты. Дед по нескольку раз в день смазывал спину подсолнечным маслом. Подсолнечное масло – лекарство. Бутылку с ним Иван Дмитриевич отложил под рыдван, около логунка с дёгтем, строго-настрого запретив использовать масло для еды.