Страница 2 из 27
Под датой «20.06.62 г.» написано торопливо карандашом: «Понимаешь, я очень боюсь за тебя, хочу каждодневно, ежечасно быть около. Я хочу о тебе знать как можно больше. Мне надо знать, как ты относишься к кошкам, собакам, деревьям…
Помню, в нашем селе около озера стоял могучий дуб, казалось, он – олицетворение долголетия и мощи. Но вдруг в одно лето его расщепило надвое молнией. Он засох и весной уже не зазеленел. Так и стоял года три мертвым. Потом его спилили. А вот как громадный пень сгнил и пропал вовсе – никто и не заметил. Теперь там, где был дуб, ровная лужайка, поросшая муравой. Тем, кто не знает, что здесь стоял такой великан, и подумать об этом трудно. И приходит минута, когда вдруг резанет в сердце за несчастную его судьбу. И вновь переживаешь все, как в детстве… Бывает ли такое у тебя? Понятно ли тебе, что жизнь травинки каждой, дерева, наша ли жизнь быстротечна и неповторима? И надо жалеть её и дорожить ею?»
Пропускаю десятка два страниц. Открываю наугад. Строчки первого абзаца сверху, датированные маем 1963-го года, бьют деду Андрейке не в бровь, а в глаз.
«Видишь ли, краеведение у нас считается делом почти что несерьезным. Но ведь любовь к своей земле, речке, полю начинается не с абстрактного разговора о любви вообще, а с бережного отношения к истории родного края, с общения с сегодняшними людьми его, со знания того, какой она была и стала, окружающая нас жизнь».
Запоздало спохватившись, что, в общем-то, некрасиво читать чужой дневник, закрываю тетрадь. Хочется встать, оглядеться, будто заранее знаешь, что увидишь вокруг себя нечто такое, что никогда раньше не замечал. Кажется, будто учитель где-то здесь, рядом. Просто отошел на минутку, сейчас вернется, подойдет к деду Андрейке, и мы встретимся как старые знакомые.
– Дружок, – дед замолкает на полуслове, что-то ещё про себя решая. – А ведь ошибку я допустил – не сходил в те годы к нашему учителю на урок. Посидел бы, поглядел, послушал, а?
Память
Вместо сказок бабушка рассказывала нам истории из своей жизни. Её не надо было просить. В ней жила неистребимая жажда высказаться. Рисуя все в лицах, принимая характерные позы героев своих рассказов, подражая голосом, она безраздельно владела вниманием взрослых слушателей, а что уж говорить о нас – ребятне.
Мне думается, что все хорошее в нас, внуках, от неё, от её рассказов. Их было много. И они были так живописны, что и сейчас эти истории остались в моей памяти, как куски киноленты уже не бабушкиного, а моего прошлого.
Бабушка моя прожила долгую жизнь. Дочь дьячка, она рано осталась сиротой, была в прислугах в Самаре, пережила голод в Поволжье. Из девяти её детей выжили только трое. Ей было о чем рассказать. Мне теперь думается, что будь грамотной, она обязательно бы устремилась писать…
Вспоминаю один из рассказов и будто нахожусь с ней в тех далеких годах, будто вижу её глазами давно исчезнувшие, не виданные мной никогда лица.
…Вижу, как мать, дьяконица, гонит побираться мою бабушку, совсем ещё маленькую её сестрёнку Марусю и двенадцатилетнего Митю.
С тех пор как отца – местного дьячка принесли на масленицу мертвого с пробитой в кулачной драке головой, мать только и делает, что пьянствует, и пьяная бьет их, прогоняет с проклятиями просить милостыню.
Они стараются ходить в дальние деревни и, когда их спрашивают, жалея, чьи они, называют не свою фамилию. Так продолжается второй год. Их уже все кругом знают, а они все стыдятся называть себя. Потом началось самое страшное. Мать стала приходить домой с Гаврилой-алкоголиком, когда-то здоровенным, а теперь плоским и длинным, как доска, мужиком.
Глядеть на пьяную растрепанную мать в компании с Гаврилой было не в силах, и они убегали на улицу. В один из таких вечеров, застав мать опять с Гаврилой, они забились на печь и горестно молчали.
– Я её убью, – лицо Мити бесстрастно, и только верхняя губа как-то нервно дергается, – убью, и нам будет некого стыдиться. Отсижу в тюрьме, зато никто не будет отбирать милостыню.
– Митенька, Митенька! – Голос моей бабушки высокий, режущий, на лице безнадежность: Митя никогда не отступается от своих слов. – Митенька! – Она гладит ему щеку. – Что же будет?
– Будет, как я сказал.
Убить мать решено было сразу же, как только уйдет ночью Гаврила.
Стали ждать.
В полудреме бабушке видится большой длинный барак, по которому она идёт, взяв за руку Марусю. Идут долго, путаясь в каких-то закоулках. Наконец выходят к большой яме, в которой лежит Митя. Он лежит на самом дне ямы, привязанный к столбу. Все ждут воду. Вода должна затопить яму. Так поступают с каждым, кто убивает кого-нибудь.
– Не хочу, не хочу, – она вскакивает на ноги, сильно ударившись о потолок головой, валится с полатей.
Митя, на лету подхватив легонькое тело, прижимает её к себе.
…После третьих петухов в глубине комнаты во весь рост выросла фигура Гаврилы. Шлепая босыми ногами по полу, на котором клоками валяется солома, пошёл он к порогу. Подойдя к ведру с водой, шумно напился, сплюнул и вывалился во двор. Немного спустя, бормоча ругательства, вышла за ним и дьяконица.
Крадучись, вслед за ней скользнула фигурка Мити. Видел он, как, словно слепая, хватаясь за все на своём пути, прошла она в глубь двора и, открыв калитку, подпёртую старой пешней, вышла в огород. Дрожащей рукой подобрав пешню, Митя ступил за калитку.
Дьяконица лежала в картофельной ботве, уткнув лицо в землю и поджав под себя ноги. Тихонько похрапывала. Оставалось подойти ближе, закрыть глаза и ударить.
Но не было сил ни подойти на шаг ближе, ни замахнуться пешней. Бессильно осев на землю, он дрожащими руками утирал лицо. Плакал.
Дьяконица умерла сама. В один из осенних вечеров она, пьяная, упала в старый заброшенный колодец.
Это было в шестнадцатом году…
…Сейчас я вижу другого Дмитрия – первого председателя колхоза в нашем селе и последнего здорового мужика, уходящего в сорок втором на фронт.
Не велел плакать Дмитрий на своих проводах. Помня мучительную растрепанную жизнь своих родителей, он за всю свою молодую жизнь ни разу не притронулся к стакану с водкой. И теперь, порозовевший от хмельного, чинно обходя кружок стариков и прощаясь со всеми за руку, был он преувеличенно бодр. От его крутых плеч и крупной спины веяло силой. И, то ли инстинктивно почувствовав, что с последним здоровым мужиком уходит из села опора, то ли просто по слабости, колыхнулся бабий рядок, потянулись платки к глазам, когда дрожки отчаянно застучали по жидкому мосту.
Погиб Дмитрий весной в сорок третьем…
– Когда умру, – частенько говаривала бабушка, – продолжайте помнить Дмитрия Лобачёва. Никак его нельзя забывать. На нашей памяти свет держится.
И я помню.
Кривая ветла
Я часто думаю: почему нас так сильно волнует возвращение в родные края, встреча с речкой, лесом, полем? И почему, постранствовав по свету, увидев много интересного и поразительного и отдав дань этому поразительному, мы с ещё большей силой тянемся к немудрёному, знакомому с детства? Почему молчаливая ветла у околицы нам кажется приветливей и ближе, чем роскошный платан?
И вольнее дышится здесь, и работается, и думается, почему? Уж не потому ли, что и речка, и лес, и луг, и деревце каждое – свидетели живые детства нашего, времени, когда делаются удивительные открытия, намечаются невидимые связи с миром. Когда впереди ещё целая жизнь и все свежо и остро. Не потому ли, что они – свидетели того, как ты босиком шлепал по затравевшим, омытым дождем улицам, свидетели твоей первой рыбалки.
Меня волнуют названия наших озер: Латинское, Лещевое, Осиновое, Таловая Яма.
Когда и кому пришло в голову назвать заросшее ивняком озеро Латинским, не знаю, но только совсем недавно я обратил внимание, что очертания его берегов похожи на изображение в географических картах Латинской Америки. Время меняет многое – старая истина. Как можно теперь догадаться, что мелеющее озерцо с пологими берегами, в котором бойкие пацаны, засучив штанины, ловят пескарей, зовется Прыгалкой за то, что когда-то оно отличалось и глубиной, и крутыми берегами, прыгнуть с которых в прохладную толщу воды было непременным желанием каждого заядлого купальщика…