Страница 13 из 31
– Прощай, Дерсу! – сказал я тихо. – В лесу ты родился, в лесу и покончил счёты с жизнью».
Первой пришла в себя баба Груня, всхлипнула, по-детски икнула и промолвила:
– Вот ведь везде бандиты найдутся на хорошего человека.
А Николай Большак, который приехал из Покровки за овчинами, да так и застрял из-за книги у Головачёвых, заключил философски:
– Важнее человека и природы в жизни ничего нет. Писатель всё правильно рассказал.
Шурка ничего не мог сказать, у него в горле ком и он боялся разрыдаться. Хорошо, что закуток отгорожен от общей комнаты цветастой занавеской и его никто не видел.
«Ведь неверно, что Дерсу покончил счёты с жизнью. Не он покончил. Его убили. За это кто-то должен отвечать», – эта мысль не давала спокойно лежать. «И как же так в жизни получается? Людей убивают и никто за это не наказан. Пушкина убил Дантес, все знают и он не наказан. Дерсу убили, сколько лет прошло – никто не знает, кто его убил».
Душа у Шурки разрывалась от несправедливости, и он не знал, что с этим делать.
– Я вам другое чтение привёз, тоже очень интересное, как обещал. Но это толстая книга, – громко сказал Большаков.
Он шумно поднялся с пола и пошёл в сени. Оттуда возвратился быстро, читая на ходу:
– Александр Дюма. «Граф Монте Кристо». Эх и история!
– Нам твоя Элиза Ожешко понравилась, хоть и полька.
– А это француз, баб Грунь!
Шурка продолжает лежать молча. Ему кажется странным: как можно так быстро переключаться и разговаривать совсем о другом. Только что все узнали, что убили Дерсу, о котором, правда, ещё недели две назад никто ничего не знал, но теперь-то совсем другое дело. Ему страшно жалко Дерсу, обидно за поведение своих, которые говорят уже не об этой удивительной книге.
Дядька Серёжа и Большаков берут стоявшую у стены огромную, в два метра, картину и кладут на специально поставленные столы. Шурке не утерпеть, он встаёт и идёт к ним. На картине развесёлые и разухабистые казаки пишут письмо турецкому султану.
Два Шуркиных дядьки, Алексей и Сергей, вместе с Большаком рисуют её масляными красками по клеточкам. Рядом лежит то, с чего копируют: репродукция, вырезанная из какого-то журнала. Прошлый раз дорисовали голого по пояс казака, развалившегося в центре картины, огромного и мускулистого, похожего на тигра Амбу. Чудно: теперь, когда Шурка смотрел на него, он казался совсем иным, чем в последний раз, ещё не просохший, зависимый от движения кисточки. Чужой и необузданный, жил своей жизнью и она ему была важнее всего.
«Он мог бы убить Дерсу? – задал себе вопрос Шурка и вначале засомневался с ответом, а потом успокоился. – Нет, конечно же, нет: в книжке тигр Амба и Дерсу разошлись мирно, они уважали друг друга».
Изба Горюновых
Совсем маленькие сестрёнки Любка и Надюха ещё спят, а Шурка и Петя уже сидят за столом. Шурка помогает маме раскатывать большую лепёшку из теста, а Петя, испачкавший лицо мукой, готовится выдавливать из неё стаканом кругляшки. Они пекут пышки.
– Мам, а изба Горюновых, она почему так называется? Она ведь наша. Потому что горюнились часто, горюшко было, да? – спрашивает Шурка.
– Всё было, да прошло. Избу эту нам дед и баба Головачёвы купили. Когда вернувшийся с войны Василий увёл за руку меня в дом к своей матери Прасковье, не понравилось ей это. Много девок было на селе, а он меня с тобой, с чужим ребёнком, привёл. Выговаривала часто мне свекровь. Я плакала, Василий терпел. Просил не обращать внимания. Не выдержал сам: в один день взял тебя на руки, хлопнул дверью и ушёл от матери своей. Я за ним еле успевала бежать. Шли, сами не знали, куда. Опомнились, когда оказались на Самарке, у воды.
– Ну, что, топиться будем? – спрашиваю Васю, а сама сквозь слёзы смеюсь.
И смех, и грех.
– Умру, а к матери не вернусь, – отвечает Василий.
Сели мы на жёлтенький песочек. Я плачу. Чудно теперь вспоминать. Смеркаться начало. Под лодкой какой, что ли, думаю, будем ночевать, больше негде. А тут ты плачешь, маленький совсем ещё. Вдруг мать моя выходит из кустов:
– Вот они где! А я обыскалась везде, обезножила. – И скомандовала: – Пошли к нам!
– Не пойду, – заерепенился Василий.
– Почему это? – не сдаётся твоя бабка, – я Ивана успокою. Приходим в дом, отец во дворе. Увидал нас с Василием, тебя на руках, взорвался:
– Ах, туды-растуды, знал ведь, что ничего не получится!
– Получится, Иван, получится.
Баба Груня выступила вперёд и ещё увереннее заявила:
– Уже получилось!
– Что? – не понял дед Иван.
– А вот то и получилось, что у мужа и жены должно получиться. Беременная она.
– Ну, дела с вами, – удивился дед.
– Я уже Петенькой ходила, – пояснила Катерина, отнимая у Пети стакан, в который он успел зачерпнуть муки и пытался на коленках насыпать маленькие беленькие горки. – Тогда ночью дед Ваня и баба Груня посоветовались, и наутро поехали в Кинель к недавно покинувшим Утёвку Горюновым. Их изба пустовала. Сговорились. Купили у них дом и год за него расплачивались. Так вот мы и зажили в горюновой избе.
Аксюта Васяева
С тех пор, как Василий Фёдорович стал сам ходить на костылях, в избу к Любаевым зачастили. Одному надо ножницы поточить, другому – сепаратор или пахтонку отремонтировать, валенки подшить. На всё хватает времени у Карася, так по-уличному зовут отца Шурки.
– Ты бы, Вася, хоть говорил, сколько стоит чего. А то меня одолевают, – жаловалась Катерина.
– Сами сообразят.
И вправду, за работу приносили яички, молоко, а то и просто обещали «подмогнуть, когда надо».
– И как это он всё умеет? – удивлялась Аксюта Васяева. – Мою пахтонку три мужика смотрели, а он сделал.
Аксюта забежала за углями для утюга, да невольно задержалась – поговорить охота.
– Руки соскучились по делам, вот и вся разгадка. Его теперь не остановить, я знаю. Семь лет в госпиталях – не фунт изюма, – отвечала мать Шурки.
– Неужто прямо все семь лет? – ахнула Аксюта.
Она приехала жить из соседней Покровки и многого не знала.
– Семь лет, но с перерывами, – поправилась Катерина. – За всё время года три пожил дома, приезжал, а как раны открывались – снова в госпиталь. В пятидесятом, помню, чуть не год пробыл.
– Приезжал… – протяжно повторила она, – а то бы откуда моим ребятишкам взяться. Вон они – свидетели мои.
– Туберкулёз костей, а вы такое, – округлила глаза Аксюта, – настрогали с Василием.
Отца нет в избе, он, позавтракав, ушёл в свой сарайчик и оттуда уже слышен стук его неутомимого молотка о жестянку.
Шурка смотрел на Надюху с Петькой, которые были заняты своим делом: отвоёвывали друг у друга место в углу за столом – там лавка шире и рядом окошко, и думал: «Они свидетели, а я – кто? Свидетель чего?».
Эта мысль возникла случайно и он не знал, что с ней делать. Она крутилась и не уходила из головы. Ему стало стыдно. Неужто мама догадается, что он так может думать? «Только бы Аксютка, только бы она так не подумала и не спросила маму, ведь не глупая же совсем». Он поднял голову и увидел розовое, молодое Аксютино лицо, её озорные глаза.
– Ох, и ребятишки у тебя молодцы! Все такие разные! Эти белявые, а Шурка – чернявый и волосы вьются. Вот погоди годков десять: все девки твои будут, ей-богу, – говорит она заразительно, – вишь какие у тебя губы толстые!
Шурка, не зная, как себя вести, сидел молча.
– Аксютка, уйди, а то я тебя сейчас ухватом охажу, глупости разводишь, – весело шумнула Шуркина мать.
– Всё-всё, всётышки, и так угли мои тухнут!
Подхватила с шестка свой чумазый чугунок и через секунду была в сенях. А чуть позже её голос уже доносился со двора – она разговаривала с Василием Фёдоровичем. И чему-то опять громко смеялась.
Зимним вечером
У Головачёвых играли в лото. Шурка был рад, что остался ночевать у деда. Ему нравилось смотреть, как играют, а иногда случалось и самому участвовать. Играли спокойно и дружелюбно. За окном синел февральский поздний вечер. Замёрзшие окна и подвывание ветра делали особенно уютной большую переднюю, где шла игра. Игроки сидели за столом посредине комнаты, а Шурка лежал на кровати и наблюдал за взрослой забавой.