Страница 8 из 11
– То-то «чуть-чуть»! – в сердцах ворчала мать, – вот не сдали же, а тут как есть один сын, да и тот не в дом, а из дому вон бежит!
– А кто ж тебе не велел другого припасти! – сказал дедушко полушутливо, полудосадливо, – то-то вот, баба: замест того, чтоб потешить сыночка о празднике, а она еще пуще его в расстрой приводит! Ты пойми, глупая, что он у тебя в гостях здесь! Вот ужо вели коней в саночки запречь… погуляй покуда, Петруня, с робятками-то, погуляй, милой!
Иван, однако, не принимал никакого участия в разговоре. Он спокойно раздевался в это время и вместе с тем делал обычные распоряжения по дому. Но это равнодушие было только кажущееся, а в сущности он не менее жены печалился участью сына. Вообще, нашего крестьянина трудно чем-нибудь расшевелить, удивить или душевно растрогать. Ежеминутно имея прямое отношение лишь к самой незамысловатой и неизукрашенной действительности, ежеминутно встречая лицом к лицу свою насущную жизнь, которая часто представляет для него одну бесконечную невзгоду и во всяком случае многого никогда ему не дает, он привыкает смело смотреть в глаза этой суровой мачехе, которая по временам еще осмеливается заговаривать льстивыми голосами и называть себя родной матерью. Поэтому всякая потеря, всякая неудача, всякое безвременье составляют для крестьянина такой простой факт, перед которым нечего и задумываться, а только следует терпеливо и бодро снести. Даже смерть наиболее любимого и почитаемого лица не подавляет его и не производит особенного переполоха в душе; мало того: я не один раз видал на своем веку умирающих крестьян, и всегда (кроме, впрочем очень молодых парней, которым труднее было расставаться с жизнью) замечал в них какое-то твердое и вместе с тем почти младенческое спокойствие, которое многие, конечно, не затруднились бы назвать геройством, если бы оно не выражалось столь просто и неизысканно. Все страдания, все душевные тревоги крестьянин привык сосредоточивать в самом себе, и если из этого правила имеются исключения, то они составляют предмет хотя добродушных, но всегда общих насмешек. Таких людей называют нюнями, бабами, стрекозами, и никогда рассудливый мужик не станет говорить с ними об деле. Правда, дрогнет иногда у крестьянина голос, если обстоятельства уж слишком круто повернут его, изменится и как будто перекосится на миг лицо, насупятся брови – и только; но жалоба, суетливость и бесплодное аханье никогда не найдут места в его груди. Повторяю: невзгода представляется для крестьянина столь обычным фактом, что он не только не обороняется от него, но даже и не готовится к принятию удара, ибо и без того всегда к нему готов. Всю чувствительность, все жалобы он, кажется, предоставил в удел бабам, которые и в крестьянском быту, как и везде, по самой природе, более склонны представлять себе жизнь в розовом цвете и потому не так легко примиряются с ее неудачами.
– Рекрут, что ли, у вас? – спросил я Ивана.
– Рекрут, сударь, сыном мне-ка приходится.
– А велика ли у вас семья?
– Семья, нечего Бога гневить, большая; четверо нас братовей, сударь, да детки в закон еще не вышли… вот Петрунька один и вышел.
– Тяжело, чай, расставаться-то?
Иван с изумлением взглянул на меня, и я, не без внутренней досады, должен был сознаться, что сделанный мною вопрос совершенно праздный и ни к чему не ведущий.
– Божья власть, сударь! – отвечал он и, обращаясь к старику, прибавил: – Обедать, что ли, сбирать, батюшка?
– Вели сбирать, Иванушко, пора! чай, и свет скоро будет!.. Да за конями-то пошли, что ли?
– Давно Васютку услал, приведут сейчас.
Петруня между тем незаметно скрылся за дверь. Несмотря на то, что изба была довольно просторная, воздух в ней, от множества собравшегося народа, был до того сперт, что непривычному трудно было дышать в нем. Кроме сыновей старого дедушки с их женами, тут находилось еще целое поколение подростков и малолетков, которые немилосердно возились и болтали, походя пичкая себя хлебом и сдобными лепешками.
– Кто-то вот нас кормить на старости лет будет? – промолвила между тем хозяйка Ивана, по-прежнему стоя в углу и пригорюнившись.
– Чай, братовья тоже есть, семья не маленькая! – отвечал дедушко, с трудом скрывая досаду.
– Да, дожидайся, пока они накормят… чай, по тех пор их и видели, поколь ты жив.
– Не дело, Марья, говоришь! – заметил второй брат Ивана.
– Ее не переслушаешь! – отозвался третий брат.
Окончания разговора я не дослушал, потому что не мог долее выносить этого спертого, насыщенного парами разных похлебок воздуха, и вышел в сенцы. Там было совершенно темно. Глухо доносились до меня и голоса ямщиков, суетившихся около повозки, и дребезжащее позвякивание колокольцев, накрепко привязанных к дуге, и еще какие-то смутные звуки, которые непременно услышишь на каждом крестьянском дворе, где хозяин живет мало-мальски запасливо.
– Как же быть-то? – сказал неподалеку от меня милый и чрезвычайно мягкий женский голос.
– Как быть! – повторил, по-видимому, совершенно бессознательно другой голос, который я скоро признал за голос Петруни.
– Скоро, чай, и сряжаться станете? – снова начал женский голос после непродолжительного молчания.
Петруня не промолвил ни слова и только вздохнул.
– Портяночки-то у тебя теплые есть ли? – вновь заговорил женский голос.
– Есть.
– Ах, не близкая, чай, дорога!
Снова наступило молчание, в продолжение которого я слышал только учащенные вздохи разговаривающих.
– Уж и как тяжко-то мне, Петруня, кабы ты только знал! – сказал женский голос.
– Чего тяжко! чай, замуж выдешь! – молвил Петруня дрожащим голосом.
– А что станешь делать… и выду!
– То-то… чай, за старого… за вдовца детного…
– За старого-то лучше бы… по крайности, хоть любить бы не стала, Петруня!
– А молодого, небось, полюбила бы!.. То-то вот вы: потоль у вас и мил, поколь в глазах! – сказал Петруня, которого загодя мучила ревность.
– Ой, уж не говори ты лучше!., умерла бы я, не чем с тобой расставаться – вот сколь мне тебя жалко!
– А меня небось в сражениях убьют, покуда ты здесь замуж выходить будешь!., детей, чай, народишь!.. Вот унтер намеднись сказывал, что в сраженье как есть ни один человек цел не будет – всех побьют!
Вместо ответа мне послышались тихие, словно детские, всхлипывания.
– Ну что ж, и пущай бьют! – продолжал Петруня, находя какое-то горькое удовольствие в страданиях своей собеседницы.
Всхлипывания послышались горче прежнего.
– Ах, пропадай моя голова… хочешь, сбегу, Мавруша? – внезапно спросил Петруня.
– Что ты, что ты, Петруня! что ж это будет! – отвечала Мавруша голосом, в котором слышался испуг.
– Убегу, да и все тут, – продолжал Петруня, – уйду в леса к старцам… ищи, лови тогда!
– Стариков-то твоих, чай, в ту пору так и засудят! – робко заметила Мавруша.
Петруня молчал.
– В разоренье поди приведут? – продолжала Мавруша, как бы рассуждая сама с собой.
То же молчание.
– Нет, ты уж лучше не бегай, Петруня! как-нибудь, бог даст, и свидимся!
– То-то «свидимся»! замуж, чай, хочется, а не «свидимся»! Ты бы напрямки так и говорила… а то «свидимся». Так бежать, что ли?
– Куда ж бежать? коли для меня ты хочешь бежать, так я за тобой ведь бежать не могу!
Петруня заплакал.
– Петруня! желанный ты мой! – прошептала Мавруша.
Петруня заплакал пуще прежнего.
– Ох, да хоть бы не плакал ты! – сказала Мавруша каким-то утомленным, замученным голосом.
– Вот каково дело, что и пособить нечем! – говорил Петруня, обрываясь почти на каждом слове, – куда я теперь денусь? Ох, да подумай же ты, Мавруша, как бы нам хорошо-то было!., жили бы мы теперь с тобой… и мясоед вот на дворе… И все-то ведь прахом пошло… точно ничего и не было! Намеднись вот унтер сказывал, верст тысячи за две поведут… так когда же тут свидеться!
– Петруня! где же ты запропал! – раздался сзади меня голос женщины.
– Здесь; обедать, что ли? – откликнулся Петруня.