Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 91

Зато начальство было довольно. Похоронили на Волховом, в ряду классиков, присоединили, упрятали в нечто академическое Так спокойнее. И, вроде бы, почетно. Рядом Блок, Ваганова и пр. Чего еще надо? А надо было похоронить на Пискаревском, ведь просила — с блокадниками. Но где кому лежать, решает сам Романов. Спорить с ним никто не посмел. А он решает все во имя своих интересов, а интерес у него главный был — наверх, в Москву, чтобы ничего этому не помешало!»

«Один из интереснейших советских кинорежиссеров Иосиф Хейфиц загорелся идеей поставить фильм о ленинградской блокаде по материалам «Блокадной книги». В основе должен был быть дневник Юры Рябинкина, школьника, мы с Адамовичем почти полностью привели его в книге.

Заявку на фильм московское начальство приняло. Мы знали, что питерский обком настроен против «Блокадной книги», но полагали, что все же Москва тоже что-то значит.

Сценарий складывался, появились интересные придумки. Например, мы придумали «расклейщицу плакатов». У нее только ведро и кисть. Она идет по заснеженному, замерзшему городу, обмотанная алым шарфом, душа Петербурга, ее не берут ни снаряды, ни бомбы. Худая от голода, «лицо ее — лик». Она олицетворяет призыв, пафос, стойкость.

«Весь эмоциональный рисунок актера перевернут, алогичен, безумен, — писал Хейфиц, — и это норма для борющейся души. Умер близкий человек — нет стресса, а только забота, как похоронить».

Дальше такая запись:

«Вчера ленинградский руководитель Романов окончательно распорядился судьбой «Дневника». «В книге Гранина и Адамовича, — изрек он, — нет широкой панорамы блокады, а взяты отдельные частные случаи. Цель страданий не ясна, а само страдание… зачем его показывать».

Боже мой! Какие Митрофанушки, отрицающие все выходящее из ряда банальностей и общих мест… Одно успокоение: история, время накажут их, да жалко, я уже этого не увижу, не обрадуюсь этому».

И. Хейфиц, замечательный режиссер, до этого не дожил, впрочем, и я тоже не сумел реализовать наш замысел. А мог бы быть наверняка хороший фильм, достойный памятник блокаде, я сужу по тому, с какой горячностью Хейфиц готовился к этой картине.

«Цель страданий не ясна…» — какая может быть у страдания цель? Погибает близкий человек, ребенок, может ли быть цель у рыдающей матери? Абсурд, характерный для партийного робота, лишенного души, совести и просто понимания того, что творилось в блокаду… Взамен была поставлена эпопея по роману А. Чаковского «Блокада».

«Шел спектакль Малого театра «Святая святых» Иона Друцэ.

Пожаловал со своей свитой Г. В. Романов, первый секретарь Ленинградского обкома, был такой. В театрах бывал редко, однако спектакль привезли из столицы, там он пользовался большим успехом. К тому же приезжие народные артисты персонально пригласили.

Идет действие. Актер в роли Льва Толстого в каком-то месте, по пьесе расстроенный, огорченный, произносит: «Русские — дураки!»



И тут на весь зал раздается хмельной начальственный окрик Романова: «Нет, русские — не дураки!» Шумно встает, выходит из ложи, за ним все его мюриды.

Одернул Льва Николаевича, не хуже Владимира Ильича, который тоже Льва Толстого ставил на место в своих статьях.

Как член Верховного Совета Романов награждал орденами. Однажды на церемонию пригласили меня. Вручение происходило в Малом зале Смольного. Первым был вызван я. Рукопожатие. Романов нацепил орден. Я произнес «Спасибо» и ничего более. «Что, не доволен? — сказал Романов. — Мало дали?» «А я и не просил», — ответил я, вернулся на место. Следующему вручали художнику А. А. Мыльникову. Тот тоже «Спасибо», но уже горячо, и прочувствованно преподнес монографию о своем творчестве. Романов повертел ее, нахмурился: «Это на каком языке?» «На английском», — гордо пояснил Мыльников. Романов с размаха швырнул ее на пол.

На обратном пути я не преминул подколоть Мыльникова: «На английском! Думал, его потрясет? А он тебе преподал патриотизм».

«Блокадная книга» собиралась и писалась несколько лет, а параллельно шла работа над романом «Картина» — первой публикацией Гранина в 80-е годы. И опять читатель увидел нового Гранина. Прежде всего необычны были основные герои — советские работники разных рангов: районные, областные, столичные. Необычен был угол зрения на НТР — сюжет строился на том, как строительство завода вычислительных машин может разрушить красоту природы и памятники прошлого. Такой поворот потребовал постановки и решения не только нравственных, но и эстетических проблем — они оказались накрепко завязаны в один узел.

Мастерски продумана завязка романа. Председатель исполкома города Лыкова Сергей Степанович Лосев, спасаясь от дождя, совершенно случайно оказался на выставке вовсе неизвестного ему живописца Астахова. Равнодушно рассматривая малоинтересные «изображения обыкновенных стариков» и «множество мелких картин в простых крашеных рамах», он внезапно почувствовал какой-то «смутный призыв». Его «неожиданно что-то словно дернуло». «Исходило это от одной картины, чем-то она останавливала». Приглядевшись, Лосев обнаружил, что пейзаж «У реки» напомнил хорошо знакомый лыковцам дом лесопромышленника Кислых и все его окружение. Подумать об этом с уверенностью Лосев не решался. Было непонятно, «откуда запущенное место, которое видно из окон его кабинета, могло иметь такую красоту, как на полотне?». Этим сомнением Лосева начинается уже не событийный, а проблемно-эстетический сюжет романа».

«Дом Кислых все хорошо помнили и доказывали Лосеву, что спутать его невозможно, второго такого — с медной крышей, с полукруглыми окнами — быть не могло.

— Это тебе, Степаныч, не коробочки, какие ты ставишь, — сказал Фомин огромным своим голосом. — Дом Кислых — уникум. Индивидуальный проект. А знаешь, почему крыша у него медная?

Лосев пил коньяк и слушал известную ему историю про женитьбу лесопромышленника Кислых на француженке, дочери фабриканта духовых инструментов, который разорился и дал в приданое медные листы и трубы для духового оркестра. С тех пор Кислых и организовал городской оркестр, тот, что играл в парке по воскресеньям. Выяснилось, что отец у Седовой играл в том оркестре на тарелках. А в революцию оркестр отправился в губернский город на поддержку пролетариата. А в доме Кислых расположился комитет бедноты. Позже там были курсы ликбеза. А потом, это уже на памяти Седовой было, там коммуна жила, коммунары. А рядом, вспоминал Фомин, стояла лавка Городилова, это при нэпе, там торговали живой рыбой в садках, а дальше тянулись яблоневые сады и там часовня святого Пантелеймона, где бандиты расстреляли партизана Мошкова…

Нескончаемый этот поток воспоминаний обычно огорчал Лосева — нынешним городом его земляки интересовались куда меньше, чем тем Лыковом, что сохранился в их воображении; они вежливо выслушивали лосевские заботы о новом роддоме или пристани, помогали чем могли, но разговор всегда каким-то образом сносило к прежним временам, когда на рынок съезжались гончары и бондари с кадушками, кувшинами, горшками, свистульками, когда перед гостиным двором устраивали смотрины невест, а на майские праздники карусели и ярмарки.

Прошлое выглядело у них милым, интересным, даже грязно-белые козы на улицах и двухэтажные дома «бывших» горожан, которых, оказывается, тоже раскулачивали и выселяли, и чайные, и пожарная каланча — все умиляло их и погружало в приятную грусть.

А то, что новый универмаг с таким трудом достроили на месте разрушенной в войну петровской башни, что провели канализацию, — это их не занимало.