Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 91



В другой раз я долго топтался, приходил, уходил, возвращался к малахитовому ларцу с шахматами, выточенными из кости. Фигуры ферзя, слонов, ладьи были в виде голов, украшенных коронами, шлемами. Прелесть состояла в своеобразии каждой физиономии, хотя пешки были разные, однако каждое лицо было пешечно-солдатским, тупо-вато-послушным, в каждом был Швейк. А офицерский состав отличался надменностью, живостью… Художнику не всё удалось, но ясен был замысел.

Так и не решился купить. Почему, не помню. Может, потому, что слишком шикарны были эти вещи для нашей комнатухи в страшной коммуналке, которая все уплотнялась и уплотнялась».

«Наши мастера всю блокаду были в городе и тащили из разрушенных домов всякую мебель приличную, посуду, кастрюли. Разрушенный дом стоит, все гибнет, вот они и брали. Хранили это всё в заброшенных трансформаторных помещениях, в киосках, и как-то подарили мне два таких киоска. Мы с женой отправились на санках, положили на санки стулья, столик. Везли ночью, чтобы нас народ не видел. И обставились — до сих пор я сижу в старом кресле, которое я полюбил, с инвентарным номерком».

«Пятого января 1946 года на площади у кинотеатра «Гигант» состоялась казнь немецких преступников. Через повешение. По приговору военного трибунала. Я отправился посмотреть. Горожане шли потоком по Кондратьевскому проспекту. На площади стояли виселицы. Приехала кинокамера. Толпа собралась задолго до казни. Недавние дистрофики, доходяги, в ватниках, платках, инвалиды на костылях, в шинелях, ушанках. Больше было женщин, они блокадницы, бледные, грубо накрашенные, огненные от стрептоцида волосы. Вперед пропускали колясочников, безногих. Виселицу окружали солдаты с автоматами. Ждали долго. По радио зачитали приговор. Перечислили преступления каждого — массовые расстрелы, сожжение деревень.

Я был еще в танкистской кожанке со споротыми погонами. Мог протиснуться вперед, но почему-то не стал. Наверное, считал, что у ленинградцев, блокадников больше прав. Как будто речь шла о театральном зрелище.

Их было восемь человек. Выстроили, накинули петли. Машины отъехали, немцы повисли. Сам момент смотрел жадно. Первый раз видел повешение. Расстрелы видел. Наших самострельщиков расстреливали перед строем. Здесь было другое, вешали врагов, фашистов за их зверства. Зачем пришел, пытаюсь вспомнить и не могу. Вполне возможно, что за годы войны накопилось злобы».

«Придя с войны, мы делили всех мужиков на фронтовых и тыловых. Никаких оправданий мы не признавали, Всё было просто. Своими были только те, кто стрелял. Поначалу мы бренчали орденами, медалями, но нас быстро окоротили, здесь тоже награждали за дело. В моем КБ те, кто не пошел в ополчение, стали там, за Уралом, пока мы воевали, шишками. Послушать их, так они натерпелись больше нашего. И те, кто сшивался в штабах, редакциях, и химики, и ремонтники, и боепиты — у всех имелись заслуги, все были причастны. Может, и были, но мы перестали носить даже колодки. Единственное, что отличало фронтовых, — это нашивки за ранения, но их на пиджак не присобачишь. Так постепенно все размазалось не разбери-поймешь. День Победы и то нельзя было как следует отметить, поскольку он оставался рабочим днем. Это мы, конечно, перешагивали. День Победы был наш, с утра по проспектам катили тележки инвалидов, гремели костыли, по всем шалманам, забегаловкам, пивнухам пели, пили, гуляли. По-прежнему никто не выставлялся своими наградами. Фронтовик узнавал фронтовика и без того, не отмерло еще чутье, нюх собачий на окопно-орудийно-танковую шатию. Вспоминали, узнавали, кто, где, как устроился. Многие — не очень».



«Году в 1948-м, кажется, так, дали нам в небольшой коммуналке две комнаты. Это вместо одной, в огромной многолюдной коммуналке, где мы обитали — жена, я и маленькая дочь. Новое жилье было после ремонта с голыми, наспех оштукатуренными стенами, еще сырыми. Впрочем, стены эти так и не просыхали. Нам объяснили, что клеить на них обои бесполезно, посоветовали сделать так называемый «накат», его умеют делать немцы. Что за немцы? А пленные, они работают в городе на стройках. У меня был приятель в строительной службе «Ленэнерго», я его упросил, и к нам привели трех немцев. Переговоры с ними вела жена, она могла по-немецки объясняться. Стены одной комнаты стали покрываться синей краской, второй — солнечно-желтой. На третий день вечером, придя домой, я сел за стол, жена сказала: от обеда осталось только две картошки. А где же остальное? Оказывается, она все скормила немцам, все — и обед, и ужин. Они, «бедные, были такие голодные, целый день работали», каждому выдано только по куску хлеба с сыром и больше ничего. Пожалела, видите ли, милосердная какая, немцев пожалела. Они на фронте мужа не жалели, а она тут жалеет их.

Для меня вообще тогда словосочетание «жалеть немцев» звучало странно. За что их жалеть? Ничего еще не остыло тогда в сорок восьмом году. Работают, и пусть работают, должны отрабатывать. Что они сотворили с нашим городом?.. Мужа оставила без обеда и при этом еще чувствует себя сестрой милосердия.

Она со всем соглашалась, признавала свою вину, а назавтра повторилось то же самое. Один раз, под конец, я застал этих трех немцев со всеми их красками и валиками. Они еще какие-то золотые блестки пустили по синему фону. Получилось неплохо, но вспоминаю, что язык не поворачивался поблагодарить их. Выглядели они, конечно, неважно, но интересно, что жалости у меня не было никакой, а у нее была. И на этом мы долго не могли сойтись».

«Однажды, это было уже году в сорок седьмом, произошла авария в начале Лиговского проспекта. Пробило кабель, и целый квартал остался без света, без энергии. Искали место повреждения до вечера — не нашли. Стояла зима, мерзлый грунт били ломами, успели проверить одну муфту, она была в порядке. Стемнело. Работы продолжались, потому что без света сидели детская больница и фабрика.

Вел работы мастер Акимов. Это был низкорослый неразговорчивый человек, отличный знаток всего подземного хозяйства. Он, как и другие мастера, работал еще в блокаду. Мастеров было несколько, и каждый знал, что и где на его участке происходило. И на синьках у них всё было отмечено. Помимо отметок на синьке, хороший мастер должен был держать в памяти все подробности случившегося. Что за воронка была, был ли тогда мороз или оттепель, и как снаряд разорвался, и если кабель уже ремонтировали, то кто его ремонтировал, потому что у каждого кабельщика своя манера, своя степень добросовестности. Дело в том, что бомбы и снаряды, падая даже в стороне от кабеля, могли взрывной волной нарушить изоляцию, могли сдвинуть грунты так, что постепенно начинало кабель тянуть, рвало его из муфт. Несколько лет после блокады продолжались такого рода аварии. Убраны были развалины, заделаны все пробоины, отремонтированы фасады домов, а под землей как бы продолжался обстрел, падали снаряды и бомбы, и в огромные воронки, давно засыпанные, залитые асфальтом, вдруг рушился электрический ток. Давний взрыв снаряда пробивал кабель. И термин был — пробой, как пробоины на корабле.

Я не знал, как они жили в блокаду, как работали, как питались. Я пришел в район с фронта, демобилизованный, да и они не очень-то рассказывали, это теперь вспоминают, а тогда поскорее забыть старались. В 1943–1944 годах, когда город стал оживать, им, чтобы дать энергию, свет, приходилось наспех под обстрелом латать перебитую осколками сеть, подкидывать времянки. Да и позже, после войны, кабельщикам еще долго доставалось от всех. Мощностей не хватало, трансформаторы выходили из строя, за время блокады они пострадали так же, как страдали дома и люди, подстанции были в ужасном состоянии, все требовали света — магазины, конторы, школы, гостиницы. Сети перегружались, кабели пробивало один за другим. Приборы определяли место повреждения весьма приблизительно, и все решало чутье мастера, умение видеть, что происходит там, под землей».