Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 18



Екатерина Звонцова

Отравленные земли

Корректор: Мария Скворцова

Выпускающий редактор: Мария Ланда

Пролог

Мы знаем: Зло существует. И ни один христианин не станет отрицать, что порой оно добирается до людей и овладевает ими, заражая как души, так и тела. Это правда; правда и то, что деяния сии Зло вершит лишь с дозволения Господа, исполняя некий Его высший план. Не тому ли доказательство – три искушения Иисуса Христа в пустыне?..

Пламя свечи колыхнулось в дымчатом сумраке и замерло тёплой золотой струной. Смирения ему хватит ровно до первого сквозняка, одного из тех, какие неизбежны у нас даже по весне. На моей памяти не было в Вене марта, чтобы ветры не пробирались в дома, не прокрадывались в поисках ночлега в дымоходы и не находили дорогу в комнаты, по углам которых так удобно сворачиваться колючими зябкими клубками. Едва почуяв такого гостя, выдавая невольно его приближение, огонёк пляшет. Игривое дитя, зачем винить его в том, что ему скучно на месте, особенно в последнюю мартовскую ночь, летящую к концу? Ничего; вскоре я закончу писать и помимо погасшего фитилька оставлю ненастной ночи измаранную бумагу, собственную усталую душу и несколько свежих могил.

Огарок крошечный; свет выхватывает только верх листа; строчки получаются кривые. Но epistula, тем более adversaria non erubescit[2]. Черновик стерпит всё. Спины я давно не чувствую – затекла; скрип пера действует на нервы. Для измождённого ума любой резкий звук сродни пытке – будто вонзается под кожу. Я малодушно ищу поводы для тишины: то перо ныряет в чернильницу, то его пушистым кончиком я тянусь почесать нос – нелепая привычка с младых ногтей, помогающая сосредоточиться. Но это почти незаметные паузы; иногда я делаю более длинные и в поисках поддержки вглядываюсь в тяжёлое зеркало на дальней стене. Мужчина, ссутулившийся в отражённой черноте кабинета, – едва знакомый, слишком плечистый, со слишком хищным носом и явственной сединой в рыжине – устало, раздражённо смотрит сквозь меня. Мы не ладим в последнее время.

Нужен новый лист, чтобы уместить всего-то два завершающих предложения. Но ничего, кому важна растрата казённой бумаги? Главное – расквитаться сегодня; мне больше нечего сказать; я выполнил задачу, и даже Господь, с которым я, увы, не всегда был в ладах, признал это. Разве нет? Первый из тех, к кому мои мысли отныне обращены неустанно, подтвердил бы. Второй бы желчно усмехнулся, сказав что-нибудь вроде «Помилуйте, любезный доктор, Ему всегда мало!» А третий, вероятно, просто посоветовал бы мне хорошенько напиться, выспаться и думать забыть о вредных для здоровья философских вопросах. Что же касается императрицы – единственной, перед кем мне теперь отвечать, – она поддержала бы и гуманное суждение первого, и ироничную весёлость второго, и неловкую заботу третьего; знаю, поддержала бы и они бы очень ей понравились. Наши вкусы в отношении людей всегда совпадали, иначе едва ли я пробыл бы её другом и доверенным лицом столько лет. Скорее всего, в этих ипостасях, присовокуплённых к ипостаси её личного врача, я пробуду ещё немало. А ведь в собственных глазах я теперь предпоследний человек, которому можно доверять, и последний, с которым можно дружить. Полуживой чужак в зеркале считает так же.

Перо замирает над чернильницей; тёмные жемчужины падают с остро очинённого кончика в узкое горло. Я надолго задерживаю на них взгляд, вслушиваясь в сонную тишину: только что мне показалось… Конечно же, показалось. Прислушиваться – просто привычка; к тому, что спасает тебе жизнь в преисподней, привыкаешь поразительно скоро, и даже вековым райским покоем эту привычку потом не изжить.

За окном носится только оборванец-ветер. Вена спит, но какая-то собака или пьяный дурак неизвестно где надрывает горло, воя о своей печальной судьбе. Облегчение от почти что безмолвия тоже привычно; оно как развязавшийся узел в груди. «Кого, бога ради, ты боишься в собственном доме?» – царапается здравомыслие. И снова слова, слова… Пляшущее пламя ждёт, чем же завершится мой труд, хотя бы первая редакция.

«Таким образом, все традиционные верования в вампиров, все “доказательства” их существования, вся разрушительная способность, некогда приписанная им, есть не более чем следствия пагубного невежества жителей сопредельных империи территорий. Возблагодарим же Господа: вампиры едва ли когда-то будут ходить по Земле…»



Таковы последние слова «Трактата о существовании тёмных сил» – плода моей многонедельной работы и предшествовавшего ей длительного путешествия. А теперь прочь, прочь, прочь, едва высохнут строчки.

Листы – к краю стола, подальше, и пусть недовольно шуршат от подобного обращения. Спина ноет, ноют плечи, даже пальцы ломит. Подняться, потянуться, вдохнуть поглубже – невероятная радость; сколько же я просидел сегодня, поставив заоблачную цель закончить? С полудня, не позже, а ныне уже крадётся полночь. Полночь… Наверняка даже старательно натопленные Густавом или Типси комнаты успели остыть. И он, и она, и вся прочая прислуга прекрасно осведомлены, насколько я люблю тепло, но никто ведь не ждал, что я так уйду в работу. Даже в ходе часов мерещится насмешливая укоризна; мои ленивые, вечно отстающие механические друзья, привезённые ещё из Лейдена и плохо пережившие то путешествие, попросту не понимают, куда же я спешу. Золочёный ангел, венчающий верхушку часов, смотрит с сочувствием, и я быстро отвожу глаза: господь всемогущий, этому произведению безвкусицы не меньше двадцати лет, но именно сейчас я вижу в худом тонкоруком ангеле знакомый образ, призрака, который никогда уже, никогда…

Часы бьют. Полночь. Что-то стучит в окно. Сердце – хотя подобное неповадно старым сердцам вроде моего – ухает вниз. Тук. Тук. Тук. Золотой ангел смотрит всё так же.

Тук. Тук. Тук. Тихо. Тихо. Тихо.

Просто качаются ветки лип, стряхивая непосильно тяжёлые капли дождя. Их много здесь – степенных, благодушных деревьев, ведь дом стоит у самого Шёнбрунна; это особая почесть от императрицы, всегда желающей лицезреть мою постную физиономию поблизости. Я прожил тут немало, успел дождаться внуков – и всегда липовый стук в окна казался мне безобидным, не лишённым своеобразной естественной мелодики. А теперь? Я лихорадочно лезу за воротник, и вот уже пальцы смыкаются на тонком серебряном кресте – чужом… Спокойно. Никого. Ничего. Только дышится труднее, никак не усмирится сердце, а мысли о грелке, которую надо бы вытребовать или приготовить самому, потеряли значимость. Я слишком хорошо понимаю себя – и, пожалуй, ту псину, что воет на улице. Иногда я удивляюсь, что рассудок вообще ещё не изменил мне. Иногда страшнее не погибнуть в бою, а вернуться из него одному и не собой.

Но кое в чём я уверен – и уверенность крепнет, стоит снова коснуться листов на столе. Каким бы двуличием ни было писать и говорить то, что написано и сказано, я это сделаю – и поступлю правильно. Я больше никому не дам с этим соприкоснуться; я должен, и «Трактат» – вернейшее средство. Завтра записи лягут императрице на стол; позже будут скопированы и распространены по библиотекам страны, а выдержки – опубликованы в газетах. Я рассею мрак невежества и брошу луч истины на тёмные сказки. Я принесу мир и покой, как мне и приказали. Я дорого их купил; я ничего в этой жизни не покупал так дорого и ни в одну плату, даже когда предметами торга были гордость, успех и честь, не впивался так крепко, прежде чем отдать. Мне жаль. Мне очень, очень жаль, мой золотой ангел.

1

Герард ван Свитен (1700, Лейден – 1772, Вена) – учёный голландского происхождения, барон. С 1740-х гг. – придворный врач Марии Терезии и хранитель Императорской библиотеки.

2

«Черновик не краснеет» (искажённое «Бумага не краснеет»). Здесь и далее цитируются латинские крылатые выражения. Их использование было характерно для речи доктора ван Свитена.