Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 151 из 167



В монастырь уходили когда–то люди, которые жили в разладе с миром и не разделяли с ним ни его страданий, ни радостей. Но наш век не признает за людьми права жить в разладе с миром, и потому монастыри, куда мог бы уйти Фабрицио, уже не встречаются. Уже нет места, отстраненного от мира и от людей. От такого места остались лишь воспоминания, идеал монастыря, мечта о монастыре. Обитель. Он удалился в Пармскую обитель. Призрак монастыря. В поисках этого призрака вот уже семь лет ездит Аньес в Швейцарию. Этой обители отстраненных от мира дорог.

Аньес вспомнила особые минуты, которые пережила сегодня после обеда, когда пошла побродить по округе. Она подошла к реке и легла в траву. Лежала там долго, испытывая ощущение, что поток вступает в нее и уносит из нее всю боль и грязь: ее «я». Особая, неповторимая минута: она забывала свое «я», она утрачивала свое «я», она освобождалась от своего «я»; и в этом было счастье.

В воспоминания об этой минуте вторгается мысль, неясная, ускользающая и все–таки столь важная, возможно, самая важная из всех, какие Аньес стремится поймать для себя словами:

Самое невыносимое в жизни — это не быть, а быть своим «я». Творец со своим компьютером выпустил в мир миллиарды «я» и их жизни. Но кроме этой уймы жизней можно представить себе какое–то более изначальное бытие, которое было здесь до того, как Творец начал творить, бытие, на которое он не имел и не имеет влияния. Когда она сегодня лежала в траве и в нее проникало монотонное пение реки, уносившей из нее ее «я», грязь ее «я», она сливалась с этим изначальным бытием, явленным в голосе уплывающего времени и в голубизне окоема; теперь она знает, что нет ничего прекраснее.

Дорога, по которой она едет, тиха, и над ней светят далекие, бесконечно далекие звезды. Аньес думает:

Жить — в этом нет никакого счастья. Жить: нести свое больное «я» по миру.

Но быть, быть — это счастье. Быть: обратиться в водоем, в каменный бассейн, в который, словно теплый дождь, ниспадает Вселенная.

17

Девушка шла еще долго, у нее болели ноги, она пошатывалась и наконец села на асфальт точно посередине правой половины дороги. Голову она втянула в плечи, носом уткнулась в колени, и согнутая спина обжигала ее сознанием, что она подставлена металлу, жести, удару. В ее стесненной, несчастной, хилой груди горело горькое пламя больного «я», не давая ей думать ни о чем другом, кроме как о себе самой. Она мечтала об ударе, который бы раздавил ее и затушил это пламя.

Услышав шум приближавшейся машины, она скорчилась еще больше, грохот сделался невыносим, но вместо ожидаемого удара ее настигла лишь сильная воздушная волна справа и чуть развернула ее сидячее тело. Слышен был скрип тормозов, затем страшный грохот столкновения; с закрытыми глазами и прижатым к коленям лицом она ничего не видела и лишь изумилась тому, что она жива и сидит, как сидела до этого.

И снова она услыхала шум приближавшегося мотора; на сей раз воздушная волна сбила ее наземь, удар столкновения раздался где–то на очень близком расстоянии, и вслед за ним послышался крик, неописуемый, страшный крик, который подбросил ее с земли. Теперь она стояла посреди пустого шоссе; метрах в двухстах от нее взвивалось пламя, а из другого места, ближе к ней, из кювета без устали рвался к темному небу все тот же неописуемый, страшный крик.

Крик был таким упорным, таким страшным, что окружающий мир, мир, который она потеряла, стал реальным, цветным, ослепительным, шумным. Она стояла посреди дороги, раскинув руки, и вдруг показалась себе большой, мощной, сильной; мир, этот утраченный мир, который отказывался слышать ее, с криком возвращался к ней, и это было так прекрасно и так страшно, что ей и самой захотелось кричать, но она не смогла: голос был задушен в горле и воскресить его не удавалось.

Она оказалась в слепящем свете третьей машины. Она хотела отскочить, но не знала, в какую сторону; она услышала скрип тормозов, машина проехала мимо, и раздался удар. Тогда крик, который был у нее в горле, наконец вырвался. Из кювета, все время из одного и того же места, неустанно доносился рев боли, и теперь она ему вторила.

Потом она повернулась и побежала прочь. Она бежала, громко крича, завороженная тем, что ее слабый голос способен издавать такой крик. Там, где дорога сходилась с автострадой, на столбе был телефон. Девушка подняла трубку: «Алло! Алло!» На другом конце наконец раздался голос. «Случилось несчастье!» Голос просил ее указать место, но она не знала, где она, и потому, повесив трубку, побежала назад в город, который покинула после обеда.

18

Еще несколькими часами раньше он внушал мне, что шины должны быть проколоты в строго установленном порядке: сперва передняя правая, потом передняя левая, затем задняя правая, затем все четыре колеса. Но это была лишь теория, которой он хотел ошеломить аудиторию экологов или своего чересчур доверчивого друга. В действительности же Авенариус действовал без какой–либо системы. Он бежал по улице и, когда вздумается, заносил нож и всаживал его в ближайшую шину.



В ресторане он объяснял мне, что после каждого удара нож следует спрятать назад под пиджак, повесить его на ремень и лишь затем, освободив руки, бежать дальше. С одной стороны, так легче бежать, а с другой — из соображений безопасности: с какой стати подвергать себя риску быть застигнутым с ножом в руке? Акция прокола должна быть стремительной и краткой, все должно произойти в одну–две секунды, не долее.

Однако, к несчастью, чем большим догматиком был Авенариус в теории, тем небрежнее действовал он на практике, без всякой методы и с опасной склонностью делать только то, что ему по душе. Вот и сейчас в пустой улочке он проколол у одной машины две шины (вместо четырех), выпрямился и, сжимая нож в руке, вопреки всем правилам безопасности продолжал свой бег. Следующий автомобиль, к которому он направлялся, стоял на углу. На расстоянии четырех–пяти шагов он занес руку (опять же вопреки правилам: слишком рано!), и в эту же минуту у правого уха услышал крик. На него смотрела женщина, окаменевшая от ужаса. Несомненно, она вынырнула из–за угла именно в тот момент, когда все внимание Авенариуса было нацелено на обретенную мишень у тротуара. Теперь они стояли друг против друга, а поскольку он тоже оцепенел от испуга, рука его оставалась недвижно поднятой вверх. Женщина, не в силах оторвать глаз от занесенного ножа, снова заорала. Только сейчас Авенариус опомнился и повесил нож на ремень под пиджак. Чтобы успокоить женщину, он улыбнулся и спросил:

— Сколько времени?

И тут, словно этот вопрос привел женщину в еще больший ужас, чем нож, она издала третий страшный крик.

Меж тем от шоссе подходили ночные пешеходы, и Авенариус допустил роковую ошибку. Вытащи он снова нож и начни им яростно размахивать, женщина бы опамятовалась от оцепенения и бросилась бы наутек, увлекая за собой всех случайных прохожих. Но он решил вести себя так, будто ничего не случилось, и повторил спокойным голосом:

— Не могли бы вы мне сказать, который сейчас час?

Увидев, что к ней приближаются люди, а Авенариус не собирается причинять ей никакого вреда, она вдруг издала четвертый дикий крик, а потом принялась жаловаться всем, кто только мог слышать ее:

— Он замахнулся на меня ножом! Он хотел меня изнасиловать!

Жестом, выражавшим полнейшую невиновность, Авенариус развел руками:

— Я хотел только одного, — сказал он, — узнать, который час.

От маленькой группки, собравшейся вокруг, отделился человечек в форме полицейского. Поинтересовался, что происходит. Женщина повторила, что Авенариус хотел ее изнасиловать.

Маленький полицейский робко приблизился к Авенариусу, который во всей своей величественной высоте вытянул руку вперед и сказал могучим голосом:

— Я профессор Авенариус!

Эти слова и достойная манера, в какой они были высказаны, произвели на полицейского сильное впечатление; казалось, он предложит окружающим разойтись, а Авенариусу даст спокойно удалиться.