Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 147 из 167



Авенариус сказал:

— Какие мотивы, по–твоему, могут побудить юную девушку усесться ночью на шоссе и мечтать быть раздавленной машиной?

— Не знаю, — сказал я. — Но я могу держать пари, что мотивы были несоразмерно ничтожны. Точнее говоря, видимые со стороны, они нам бы казались ничтожными и совершенно неразумными.

— Почему? — спросил Авенариус. Я пожал плечами:

— Я не способен представить себе для подобного чудовищного самоубийства никакого особого основания, каким могла бы стать, к примеру, неизлечимая болезнь или смерть самого близкого человека. В таком случае никто не избрал бы столь страшного конца, при котором гибнут и другие люди! Только основание, лишенное смысла, может привести к ужасу столь бессмысленному. Во всех языках, восходящих к латыни, слово «основание» (ratio, raison, reason) означает прежде всего то, что продиктовано разумом. Так что основание всегда воспринимается как нечто рациональное. Основание, рациональность которого не явлена, представляется неспособным стать причиной какого–либо следствия. Но по–немецки основание — Grand, слово, которое не имеет ничего общего с латинским ratio и первоначально означает «почва», «грунт», а потом уж «основание». С точки зрения латинского ratio поведение сидящей на шоссе девушки кажется абсурдным, несоразмерным, лишенным смысла, но все же имеющим свое основание, то есть свою почву, свой Grand. В глубинах каждого из нас вписано такое основание, такой Grand, являющийся постоянной причиной наших поступков, или же почвой, из которой произрастает наша судьба. Я пытаюсь постичь Grand, скрытый на дне каждого из моих персонажей, и я все больше убеждаюсь, что он носит характер метафоры.

— Твоя мысль ускользает от меня, — сказал Авенариус.

— Жаль. Это самая важная мысль, которая когда–либо осеняла меня.

Тут подошел официант с уткой. Она чудесно благоухала и заставила нас забыть о предыдущем разговоре.

Лишь минуту спустя Авенариус нарушил молчание:

— Кстати, о чем ты сейчас пишешь?

— Этого не расскажешь.

— Жаль.

— Совсем не жаль. Это преимущество. Новое время набрасывается на все, что когда–либо было написано, чтобы превратить это в фильмы, телевизионные передачи или мультики. Поэтому самое существенное в романе как раз то, чего нельзя сказать иначе чем романом, в любой адаптации остается лишь несущественное. Если сумасшедший, который еще пишет сегодня, хочет уберечь свои романы, он должен писать их так, чтобы их нельзя было адаптировать, иными словами, чтобы их нельзя было пересказать.

Он не согласился:

— «Три мушкетера» Александра Дюма я могу тебе рассказать с превеликим удовольствием и, если попросишь, от начала до конца!

— Я, так же как и ты, люблю Александра Дюма, — сказал я. — Однако, к сожалению, почти все романы, когда–либо написанные, слишком подчинены правилам единства действия. Тем самым я хочу сказать, что их основа — единая цепь поступков и событий, причинно связанных. Эти романы подобны узкой улочке, по которой кнутом прогоняют персонажей. Драматическое напряжение — истинное проклятие романа, поскольку оно превращает все, даже самые прекрасные страницы, даже самые неожиданные сцены и наблюдения в простой этап на пути к заключительной развязке, в которой сосредоточен смысл всего предыдущего. Роман сгорает в огне собственного напряжения, как пучок соломы.

— Слушая тебя, опасаюсь, — робко заметил профессор Авенариус, — как бы твой роман не был скучен.

— Разве все, что не есть безумный бег за конечной развязкой, скука? Когда ты наслаждаешься этим прелестным окорочком, разве ты скучаешь? Торопишься к цели? Напротив, ты хочешь, чтобы утка входила в тебя как можно медленнее и чтобы ее вкус никогда не кончался. Роман должен походить не на велогонки, а на пиршество со множеством блюд. Я жду не дождусь шестой части. В роман войдет совершенно новый персонаж. А в конце части уйдет так же, как и пришел, не оставив по себе ни следа. Не став ни причиной, ни следствием чего–либо. И именно это мне нравится. Шестая часть будет романом в романе и самой грустной эротической историей, какую я когда–либо написал. И тебе станет от нее грустно.

Авенариус растерянно помолчал, а потом мягко спросил меня:

— И как будет называться твой роман?

— «Невыносимая легкость бытия».

— Но это название, по–моему, у кого–то уже было.

— У меня! Но тогда я ошибся. Такое название должно было быть у романа, который я пишу сейчас. Потом мы замолчали, смакуя вино и утку. Не переставая жевать, Авенариус сказал:

— Мне кажется, ты слишком много работаешь. Подумай о своем здоровье.

Я прекрасно знал, куда Авенариус клонит, но делал вид, что ни о чем не догадываюсь, и молча наслаждался вином.

10

Спустя долгое время Авенариус повторил: — Мне кажется, ты слишком много работаешь. Подумай о своем здоровье.



Я сказал:

— Я думаю о своем здоровье. Я регулярно упражняюсь с гантелями.

— Опасно, Тебя может хватить удар.

— Именно этого я и опасаюсь, — сказал я, вспомнив о Роберте Музиле.

— Тебе нужен бег, вот что. Ночной бег. Я кое–что тебе покажу, — сказал он таинственно и расстегнул пиджак. Вокруг его груди и на могучем животе была укреплена странная система ремней, которая отдаленно напоминала лошадиную упряжь. Справа внизу на поясе был ремешок, на котором висел огромный, устрашающий кухонный нож.

Я похвалил его снаряжение, но, стремясь отдалить разговор на хорошо известную мне тему, завел речь о том единственном, что было для меня важно и что я хотел услышать от него:

— Когда ты увидел Лору в метро, она узнала тебя, а ты узнал ее.

— Да, — сказал Авенариус.

— Меня интересует, откуда вы знали друг друга.

— Тебя интересуют глупости, а вещи серьезные наводят на тебя тоску, — сказал он с явным разочарованием и снова застегнул пиджак. — Ты точно старая консьержка.

Я пожал плечами.

Он продолжал:

— В этом вовсе нет ничего интересного. Прежде чем я вручил стопроцентному ослу диплом, на улицах появилась его фотография. Я ждал в холле радио, чтобы увидеть его воочию: когда он вышел из лифта, к нему подбежала женщина и поцеловала его. Затем я наблюдал за ними все чаще, и не раз мой взгляд встречался с ее, так что мое лицо, вероятно, было ей знакомо, хотя она и не знала, кто я.

— Она тебе нравилась? Авенариус понизил голос:

— Признаюсь тебе, не будь ее, возможно, я никогда бы и не осуществил своего плана с дипломом. У меня таких планов тысячи, и большинство из них так и остается в пределах мечты.

— Да, я знаю, — подтвердил я.

— Но когда мужчину заинтересует женщина, он делает все, чтобы войти — пусть косвенно, пусть в обход — в контакт с ней, чтобы хоть издали приобщиться к ее миру и расшевелить его.

— Значит, Бернар стал стопроцентным ослом потому, что тебе нравилась Лора.

— Возможно, ты прав, — сказал Авенариус задумчиво и затем добавил: — В этой женщине есть нечто, что обрекает ее стать жертвой. Именно это меня в ней и притягивало. Я пришел в восторг, увидев ее в руках двух пьяных, вонючих клошаров! Незабываемые минуты!

— Да, до этого момента мне твоя история известна. Но хотелось бы знать, что было дальше.

— У нее совершенно необыкновенная задница, — продолжал Авенариус, не обращая внимания на мой вопрос. — Когда она ходила в школу, одноклассники, несомненно, щипали ее за ягодицы. Я мысленно слышу, как всякий раз она визжит своим высоким сопрано. Уже один этот звук был сладким обещанием ее будущих наслаждений.

— Да, поговорим о них. Расскажи мне, что было дальше, когда ты вывел ее из метро, точно спаситель–кудесник.

Авенариус делал вид, что не слышит меня.

— Эстет сказал бы, что ее задница слишком объемиста и низковато посажена, и это тем более обременительно, что душа ее устремлена ввысь. Но именно в этом противоречии для меня сконцентрирована человеческая участь: голова полна грез, а зад, как железный якорь, держит нас у самой земли.

Последние слова Авенариуса неведомо почему прозвучали меланхолично, возможно, потому, что наши тарелки были пусты и от утки не осталось следа. И вновь над нами склонился официант, забирая пустые тарелки. Авенариус поднял к нему голову: