Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 10



Дальнейшие мытарства двух осиротевших Баиров по существующей легенде происходили в местечке Ферма, примечательном тем, что текущие здесь реки впадали сами в себя, озёра были бездонными, леса непроходимыми, а люди породнились так, что поголовно были кумовьями. И пришлых людей встречали здесь с изрядным любопытством, граничащим с ревностью и неприязнью. Женское, мужское и детское население Фермы выбирало себе среди пришлых жертву любви, или ненависти и питалось ею с неистовством людоедов. Но очень скоро страсти иссякали, а прозаическое и поэтическое сопрягалось с драматическим так же редко, как заповедь «Я, Господь Бог твой…» с истинной верой.

Глава третья. Ферма

Отчизна – это край, где пленница душа.

Баир-старший волчьим чутьём – да разве человеческое не чутче? – обживал ферменское сообщество, чураясь его плотоядия и вожделения. Баир-младший, со свойственным ему обаянием, хороводился с местным подростковым выводком. Проживали они на отшибе от всех, в полуразрушенной бане, утеплённой саманным кирпичом, под горбыльной крышей, навешанной на пологий жердевый скат.

Из всего скарба имели лишь самое необходимое и не особенно утруждались в его сохранении.

Да разве одиноки ячейки общества такого рода?…

– Кук-ка-рек-ку-у-у!.. – Ворвался в раннее утро звонкий деревенский горлопан. – «Кукареку…» – и всё тут. «Петуха» пустил… Вонзил петуший альт выше сосен, в хмурую августовскую рань, в сонное ферменское царство, в тишину гулко-тягучую, и – затих. Паузу взял.

«Первые петухи» – так и называется предрассветное сумеречное времечко, незнаменитое ничем, кроме петушиного пробуждения. И оно, дремучее и дремотное, распростёрлось над спящим миром паутинным оцепенением; сдерживает рассвет, караулит здешний покой. Вышедший по нужде мужичок полусонно обозрел окоём деревенской городьбы и опушки бора, выслушал петуха и зевнул.

– Покойно-то как…

Спит Ферма. Спят её собаки, свиньи, колхозные и единоличные коровы, овцы. Спит всякая птица. Спит богатырский бор, степная трава и тихая гладь ферменского озера. И коротенькие переулки, и дворовые закутки, и площадь у поселкового магазинчика – всё спит. Спит, посыпехивает, отслуживший свою ночную вахту, бездомный кот Кузя. Спят и люди.

Петушиная пауза – не вечность. От первого до последующих петушиных перекликов сонные ферменские мгновения замирают вовсе и длятся так долго, как театральные паузы в пьесах провинциальных театров. Висят сиюминутные и бесконечные мгновенья, пока не зайдётся всеблагой общинный дух, а интуитивное чувство не скомандует самое себе: «Ату!..»

Борзый петух у Степана Филатова. Так и норовит выпендриться! Зорко сторожит свой час перед рассветом, не уступая первенства соперникам из других подворий. И сам Степка, дюжий ферменский крестьянин, чутко почивающий в сонном царстве – ранний ставка и извечный трудяга – под стать горлопану. Он раскинулся на топчане, тесня Марфушку, окружённый другими сонными домочадцами, в интуитивном ожидании петушиного сигнала.

Ан светает. Неотвратимое и неуёмное солнечное светило незримо поглощает ночной сумрак. Затепливается линия горизонта, за нею багровеет западная канва горной гряды, потом заливается холодной желтизной широченная пойма древней реки, с массивами её островов, лугов и кромкой хвойного бора. Оранжевое солнце зависает над тёмным Убрусом, по-над сумрачным лесотравьем. Над скопищем живого и мёртвого мира, приютившегося на узкой степной террасе – не то деревней, не то заимкой. Выселками, известными в здешней округе под названием Ферма.

Спят ферменские. Их чуткий сон в самый канун третьего дня споручницы грешных, четверга по Пятидесятнице, уже и не сон вовсе. Скорее, радостные полусон-полуявь, полупредчувствие святого дня, так за последние годы и незабытые, не зачумлённые новыми советскими ритуалами. Патриархальное чувство – праздник первого купания и чудес… Но – спят ещё люди большие и малые, юные и старые. Спит Ферма. А петухи! – нет удержу.



В ночь на день Иконы Божьей Матери «Споручницы грешных» задождило. Хороший ливень разгулялся по всей округе. И к утру встрепенулись зеленя посевов, луговой травы и огородной ботвы. А как задышалось!.. Сказывают: пред Иконой Божией Матери «Споручница грешных» крестьяне и миряне ранее молились истово. Да и в иные дни, и в нашенские времена как нож к горлу встаёт молитвенная надобность. Вот и благой нонешный денечек, с теплым дождечком да солнечным утрецом, знать, намолил кто-то из ферменцев.

– Только «Святы Боже пахать на можа…» – крамольно думает Марья Филатиха. Но тут таинство особое: просьба пред иконой кладётся об избавлении от чумы да холеры, от страшных эпидемий. А иные чаются о чуде исцеления, когда поразило слабостью да бессонницей, потерей аппетита да отмиранием тельных частей-то… А ей, Мареи-то немощной, кажин день ой как споручницы не хватает… Мужик её Федор не пережил голодных – на лебедейных картплянниках – лет, лег на сельском погосте в прах исходить. Кинул Марью на вдовий век. Куда ж деваться. Сыновья-дочки свои гори по домам мыкают. Не до бабки им… Разве что внучат… водиться ей… подкинут. И не запрешь дверей-то, не выгонишь мелюзгу визгливую.

Зной последних недель, сухой и пыльный, сменился на тёплый и влажный озон. Спасибо, Матерь Божья. Ферменская обреченная паства исподтишка благость намолила…

Короткие рассевы дождя продолжались весь воскресный день. Пополудни – сильный ливень. Да на картошку!

– Хорошо як, Осподи. Бережи ферменских… – размышляет бабка, задком спускаясь с высокого крылечка. – Благодать мылостива пыть почву.

Недельных гусят приходится таскать решетом то в избу, то вон: только бы не остыли. А папа-гусак, любовно прозванный Марьей Филатихой «Тегой», общению с бабой особенно рад. Жадно хватает, выщипанные с грядки укроп, лебеду. Ходит за хозяйкой, точно собачонка.

Растаяла сердцем и баба. Ой, да какое сердце не обольётся умилением при виде преданности гусино-щенячьей, неуклюжей беззащитности тварей домашних…

– Тэг, тэга… – кличет Филатиха гусака, и беззвучно смеётся на его ответное гоготание, – Тэг, попел ласкавы… касатык… – и тянется сухонькой рукой погладить длинную белую шею. Белорусский её говор, впитавшийся в кров с детства, тут, в сибирской глуши, мало-мало за годы перемесился с русским. Сердечная же тихая радость и там и тут умиротворялись домашним покоем. Уже на закате высветило полоску бирюзового неба. Завтрашний день обещает быть знойным.

Глава четвертая… и ферменские

«…общий закон жизни есть стремление к счастью и всё более широкое его осуществление».

Сергейча Филатов, Филатихин внучек, ферменский конюх по должности, и чистый ангел по духу, не подошёл, вопреки летнему обычаю, к умывальной кадке. Никуда не спешил. Хитро улыбаясь в бородку, посмотрел на солнце, на избу соседа и магазин напротив; прошёл по огороду до заднего плетня. Постоял, любуясь на луг.

Озорное чувство владело молодым мужиком. Оглянувшись на Ферму, Сергейча перемахнул плетень, ногой угодил в жалюку. Ойкнул, матюкнулся сгоряча… Прошёл по заросшей, малонатоптанной мальцами-рыбаками тропке, к Юшкову озеру. На ходу сбросил рубаху и портки и решительно забрёл в воду… Пусть будет купалов день!.. Ит-тиш-твою мать!..

Занырнув с головой в прохладную, почти родниковую воду, Сергейча ознобился, фыркнул по-телячьи, и уже изготовился прыжками выскочить на берег, когда… От бора, по дороге с лисятника, припирая Сергейчу к высокой осоке, внезапно кто-то поспешно протопал к озеру. Затаившись по шею в озере, Сергейча слышал, как человек шумно потрогал воду ногой и бросился головой в омут. Занырнул. Сергейча не утерпел – поплыл, постанывая от водной прохлады, встречь купальнику. Давненько уж не купался. Прохлада облегчала тело и даже, казалось, согревала. Приятно и озорно на душе. Субботнее банное омовение несравнимо с озёрной купелью. Он едва не наплыл на выныривающую голову. И – ошалел, когда увидел, как женские русые волосы льняной струёй ворохнулись перед его лицом. Баба… девчонка совсем!.. Голая, глянь-ка, русалка… Они встретились лицами – глаза в глаза. Испуг, стыдливый ужас в её взгляде смутили Сергейчу.