Страница 7 из 10
Они не откочевали с цыганами, но задержались в подтаёжной деревушке. На лето устроились пасти деревенский скот. И вчетвером – отец, сын, кобыла и сучка, подаренная цыганами и названная сыном Пальмой – зажили, по заветам предков, обособленно и независимо. Младший почти не слезал с лошади и уже вжился в седло, как самозабвенная вошь. Пальма довольно быстро сообразила за что получает свою долю от хозяйских сборов и строго соблюдала негласную договорённость пастушьей команды. Старший Баир подрабатывал: чинил колхозную сбрую за дюжину трудодней, выторгованных у председателя.
Утренний недосып, ветры, дожди, или палящий зной степной котловины, как элементы наиболее ласковых мытарств, сопровождали их сообщество до конца лета. И уже хозяюшки, встречающие ввечеру скот, удостаивали ласковым словом и добрым взглядом, а погода, наградившая милостивым бабьим летом, обещали благополучие предстоящей зимы, когда внезапно все надежды сокрушились – не то притянутые предчувствованиями старшего Цывкина, не то свершаемые испытующим божьим промыслом.
В один из последних пастушьих дней Пальма подняла, несвойственную ей, тревогу, кинулась встреч всаднику на вороном игривом жеребчике. Отбиваемая бичом, лайка с яростью преследовала незваного гостя. Он же, не сходя с жеребца, травил собаку бичом, во всю глотку гогоча и забавляясь собачьей яростью. Подъехал к Цывкину, но спешиваться не стал.
Баир Цывкин по закону степей встал, приветствуя всадника и жестом пригласил к биваку. В его позе, сдержанном кивке, выражении лица непроницаемо сквозили гостеприимство и достоинство. Гортанным окриком он успокоил собаку и молча ждал реакции всадника. Цывкин знал этого шалого, гонористого, липучего мужика, колхозного скотника Ваську Резина, несущего по жизни родовое тавро «гнилые люди».
Возможно, как никто другой, знал эти родовые качества своего хозяина и конь, беспокойный жеребчик Воронок, тяготящийся всадником. Тавро ли рода, шпористые ли стремена, удила ли, безжалостно рвущие губу, нехорошо горячили Воронка, похрапывающего с пеной рта, косящего диким глазом.
Сын Пономаря, управляющего колхозной фермой, старого партизана, героя гражданской бойни, до сего дня хранящего, как перешёптывались в селе, наградной наган с тех былинных времён, и при случае пользующийся им, молодой скотник все достоинства и недостатки отца впитал с кровью, скрепил кровью, и руководился той же кровью. Его не взяли в армию по причине судимости, связанной с поножовщиной, и не посадили, учитывая партизанские заслуги отца.
Ничего из того, что знал Воронок, и о чём догадывалось дошлое сельское сообщество, не ведали Цывкины: ни старший Баир, не празднующий досужие сплетни, ни тем более младший, поторопившийся на своей кобыле к шуму у пастушьего бивака… Объединительная интуитивная угроза, как магнит стягивающая их воедино в опасные моменты, пробудила инстинкты и обострила чутьё. Младший подъехал с тыла пастушьего бивака и молча переглянулся с отцом.
– Твой? – с нелепым вопросом обратился к Цывкину сын Пономаря. – Два гусака, токо масть не така… Тебя Сивкиным зовут? А меня Резей. Будем знакомы.
Цывкины молчали. Младший – в силу возраста и положения, старший – в ответ на неуважительный тон.
– Слышь, Сивкин, дело есть, – сдерживая порывы жеребца, заговорил Резя, – на сто сот. Я сейчас телушку завалю… Поможешь кули на коня кинуть. Ты понял? А пикнешь – пришью… Чо молчишь?
– Тёлка не твой, – твёрдо и глухо ответил Цывкин. – Где взял – там отдам.
– Э-э-э, паря… Ты не понял. Я не просить приехал. У нас тут обычай такой. Я приезжаю и… беру, – он выделил «я» и «беру». – А ты и твой окурок – ткнул бичом в сторону младшего Баира – зимой с мясом будешь. Идёт?
– Не идёт. – невозмутимо ответил Цывкин. – Плохо обычай.
– Не тебе решать. У меня завтра день ангела. Мне мясо – позарез. А будешь вякать – тебе не жить… в деревне. Ты же беглый. Пачпорт с убитого взял… Пацана для блезиру за собой таскаешь… Скажешь, не так? – он полез в карман за папиросой. Не спеша закурил. Бросил спичку в Цывкина.
– Уходи миром, – с нескрываемой грустью ответил Цывкин. – Не дам тёлка. Сначала прошу…
В установившейся тишине, нарушаемой только всхрапами жеребца да беспокойным биением копыт, сын Пономаря курил, а Баир Цывкин-старший молча ждал, так и не тронувшись с места. Баир-младший напрягся, как сыч. Это случалось с ним в минуты, когда сознание не успевало понять происходящее, но сердце подсказывало грозящую опасность. Не понимал и сейчас. И лишь детские руки, намертво захватившие уздечку, выдавали степень беспокойства и страха.
– Айда, покажешь телушку Никиты Попова, – как решённое дело потребовал Резя, выплёвывая окурок. И, подцепил бичом с луки седла короткую верёвку с петлей. Круто развернув Воронка, поскакал к стаду.
Куда девалась мёртвая скованность Цывкина? В несколько мгновений он вырвал сына из седла, шуганул кобылу по рёбрам и уже в намёте взлетел на неё. Ярость, до поры таившаяся в жилах, выплеснулась в порывистые жёсткие движения и гортанный сдавленный крик.
В тот самый миг, когда Резя, проявляя удаль и безрассудство, бросив поводья и выхватив из-за голенища нож, пытался арканить петлей рога годовалой тёлке, Цывкин упал на него сверху, повалил и сам кубарем откатился в сторону. Поймав руку с ножом Рези, он легко обернул его к себе спиной, резким движением лезвия прошёлся наискось по лицу… Локтем ударил в затылок, и оттолкнул обмякшее тело ногой.
От дикого вскрика пораненного разбойного выродка, от хрипа мечущейся Пальмы, перепуганные коровы и лошади шарахнулись в стороны. Но Воронок тут же осадил бег кобылы и стал кружать её, похрапывая и постанывая…
Цывкин перехватил лошадей. Взлетел в седло жеребца, ухватил узду кобылы. В то же мгновение поскакал к биваку, навстречу бегущему сыну. В несколько спешных телодвижений собрал на биваке вещи, приторочил их к сёдлам…
Через несколько минут отца и сына Цывкиных, мерно качающихся в сёдлах, сопровождаемых бегущей впереди Пальмой, как древних предков на перекочёвке, наблюдали лишь степные птицы, виражируюя в синей выси. Всадники умеренным галопом уходили в сторону древней реки, вдоль которой тянулся великий сибирский тракт.
Ветер остужал разгорячённые лица. Иногда они переглядывались, и всякий раз, уловив глаза друг друга, находили там улыбку и насмешку над собой, над обманутой и обманувшей судьбой. И было им вольно и уютно. И они скакали… скакали…
А досужие домыслы в оставленной деревне споро связали исчезновение отца и сына Цывкиных с их избушкой, сгоревшей в ту же ночь, с исчезновением телушки из стада и жеребца из топтанки героя Пономаря. Ещё более изощрённый ум удосужился повязать это дело со свежим шрамом поперёк лица сына Пономаря. И тогда уже легенда двух скитальцев обросла домыслами и подробностями, в которых было мало правды, осуждения, так же как крох сочувствия и участия.
Сказывали, будто из цыганского табуна Цывкин старший угнал лучшую кобылу, фаворитку вожака, запряжённую в дрожки. В полузабытом богом и людьми колхозе обменял кобылу на добротную одежонку себе и сыну, да за право переночевки. Той же ночью вернул цыганскую кобылу-красавицу обратно, оставив в утешенье обманутого председателя великолепные дрожки. Нескрываемую цыганскую радость возвращения украденной лошади использовал для торгов, выговорив себе разношенные хромовые сапоги, а сыну кутёнка сибирской лайки, взамен павшей Пальмы.
Колхозные активисты заинтересовались пришельцами. Кто да откуда, да почему?… Не беглые ли каторжники? Не засланные ли казачки? И таскали на допросы в сельсовет. Однажды хватились – а Цывкиных и след простыл, как запах пряной гнили. Вскоре и как звать забыли…
Кто-то из кержаков рассказывал, мол, встречал похожих людей среди погонщиков скота на перегонах из Монголии.
Другие встречали Цывкиных средь вербованных в тайге, в геологических экспедициях, или на охотничьих промыслах.
Вернувшиеся с войны, якобы заговаривали со старшим Цывкиным на Сахалине, в краткой войне с самураями…