Страница 8 из 13
Я чистила яйца, обжигаясь, слышала шаги папы. Папа включил радио, и оно затрещало, заговорило о выборах в корпорацию[20]. «Только проснешься, начинается политика», – подумала я вскользь. В уши приливом ударили голоса девочек. Они поднимались на завтрак.
У нас не было квартиры, в которой мы могли бы жить все вместе. Только рассыпанные по Башне комнаты, перемешанные с квартирами соседей, как лук с нутом. Я спала в закутке возле кухни и гостиной.
В гостиной мы ели, молились, сушили вещи, из нее выбегали на балкон посмотреть, что происходит на улице Сантхомхай. Мы никогда не закрывали эту гостиную, она была продолжением общего коридора.
В конце коридора, как в другом квартале, ютились папина и бабушкина спальни и еще комнатушка с деревянной мебелью, укрытой вязаными накидками, маминым резным креслом с истертой от времени клетчатой подкладкой, телевизором, по которому стучали, чтоб он заработал. В узкое окно той комнаты печальными глазами смотрела трущоба Ноччикупам.
Я привыкла к Башне и не знала другого дома, хотя она стенами цвета сухой крови напоминала темную гору с пробитыми внутри пещерами. Внутри комнат-пещер ужас кое-как прикрывался уютом человеческих вещей: ламп, покрывал, календарей с водопадами.
Кто-то еще кроме людей обитал в широких коридорах, в лифте с решеткой, на которой дрожали от сквозняка клочья паутины. Механизмы в шахте скрипели даже ночью. Этот лифт никогда не приходил на нужный этаж.
В детстве мне часто виделось, что соседи меняют лица, меня пугали внутренние дворы с мутными окнами кухонь, особенно когда с Бэя шла непогода. В эти дворы невозможно было войти, только если вылезти из окна, и я не понимала, для чего и для кого они построены. На дне их копился мусор, как в канале возле дома тетушки в Калачале.
Маленькой я слушала, как кто-то лазит в пространстве между стен, во всех ходах, вентиляциях, которыми прошита Башня. Хотя рядом жили папа, бабушка, девочки, я была жалкой перед миром, слабее пыли. Мир даже днем подходил к самому моему уху сгустком кошмара.
Девочки жили этажом ниже нашего в комнате, разгороженной шкафом. Поднимаясь, они ворковали, как голубицы. Мои сестры, мои дочери.
Хотя, возможно, я думаю о них так сейчас из-за тоски по тем дням. Тогда я не думала ничего. Протирала подносы, резала яйца. Через пару часов я должна была снова встать к плите, чтобы варить обед.
Мои девочки, лохматые и не прибранные, возились на полу, смеялись и кушали. Вся комната походила на коробку со щенками, которым не интересно лежать на лоскутной подстилке. Но все замирали, когда папа складывал руки у груди. Губы детей повторяли за папой. Только самая маленькая, Бисеринка, возилась и ползала, как улитка, оставляя за собой влажный след.
В утро, когда ко мне пришла любовь, папа выбрал ту же молитву, что и я, проснувшись. Слова ее придумали монахи, которые везли по морю к южноиндийским берегам Благую весть. Монахи заблудились в водовороте бури, метались среди исполинских волн, как в бушующем лесу. Они стали молиться Матери Божьей, и внезапный таинственный свет привел их к земле.
– Владычица света, рассеивающая тьму, просим твоей помощи в нашей нужде. Звезда морей, чей маяк спасает тех, кого швыряет буря жизни, даруй нам свое утешение, – произносили мы хором. Я сидела в углу, сжимая поднос пальцами со сломанными ногтями. Сейчас я думаю, мы читали эту молитву не для Бога, а друг для друга. Мы произносили слова вместе, соединяя наши души.
– Аминь, – говорил отец голосом епископа.
– Аминь, – говорили девочки.
Ела я мало, смотрела, как они едят, будут ли сыты перед школой.
Исподтишка глядела на всех Крупинка, миловидная девчонка с длинными, до колен, волосами, ясно – она уже что-то сотворила. Может быть, переменила тетради в сумках у подруг, связала лямки школьных юбок, насыпала муравьев в коробку с заколками. Один раз она засунула живую рыбу в портфель к одной из Двух Хлебов. Крупинку младенцем мать бросила в водосток. Она застряла в ветках и траве, что скопились по течению. Соседка услышала плач, выловила ее из плотины, отнесла к нам.
Два Хлеба уплетали с одного подноса руками, занося еду в рот друг другу, как двухголовое многорукое существо. Отец не хотел их забирать, они были два недозрелых птенца с голой желтоватой кожей. Он не верил, что они выживут, невесомые, словно лепешки. Отец не хотел их забирать, ведь их мать жива. Но она приносила близнецов к нам снова и снова, каждый день. «Хватит, возьми их, – сказала тогда бабушка. – Господь нас не оставит». Мы отвезли близнецов в частный госпиталь, там они долго лежали в пластиковых ящиках с приклеенными на пластырь трубками в носу. Смерть склонилась над их колыбелью, гладила их по головкам. Они смотрели на смерть и набирали сил из всего, что кружилось вокруг. Они пили силы из мимолетных взглядов медсестер, воздуха, солнечных лучей. Потом дома мы выхаживали их на козьем молоке с рынка. Та женщина, их мать, жила где-то рядом, в прибрежных трущобах. Я встречала ее в лавках с другими детьми. Она всегда смотрела сквозь меня, шумно и быстро покупала муку или рис, исчезала в потоке улицы. Она не приходила навещать близнецов.
Шелкопряд ела так же ловко и жадно, как остальные, хотя ее ручке недоставало трех пальцев, потерянных на фабрике. Ее и Лучика в разные дни привезли нам из Канчипурама, где дети ткут лучшее во всем мире сари.
В новенькой Лучике была тишина дневного света. Она могла весь день просидеть за тамариндами у забора. Мы думали, Лучик немая, но по ночам она кричала, звала навзрыд маму, будила других детей.
Зернышко неловко водила лепешкой по тарелке, она ничего не видела и не ходила в школу. Мы включали ей записи разных уроков на компьютере. Врач сказал, что она не чувствует даже свет. Это роднило ее с бабушкой, медленно теряющей зрение. Зернышко привели к нам с улицы, где она просила подаяние и пела. Она долго боялась взрослых до судорог, которые электричеством пронзали маленькое нездоровое тельце. В ней не было ни детской очаровательности, ни живости, которая делает даже некрасивых детей милыми. Только голос, случайно спрятанный в неказистое соединении косточек и кожи цвета корицы. Вечерами, когда уроки были приготовлены, девочки сдвигали свои матрасы полукругом, как в театре, и слушали ее песни. Она хорошо запоминала любые песни даже на чужих языках, подражала голосам артистов.
Будто на что-то новое, Песчинка смотрела на птиц, которые ждали крошек на перилах балкона. Песчинку украли у настоящих родителей. Бандиты из агентства передали ее в усыновление иностранцам за хорошие деньги. Когда Песчинка заговорила на английском и смогла рассказать приемным родителям правду, они подумали и вернули ее к нам, в родную страну. Несмотря на свои расходы, год, потраченный на оформление бумаг, они хотели, чтоб девочка жила с настоящей мамой. Временно ее поместили к нам. Они поступили хорошо, но мы не смогли найти ее семью. Песчинка ничего не помнила, даже не знала, из какого она штата, как называлась ее деревня. Знала только большое дерево, внутри которого жила красная богиня.
Пылинку я сама нашла в автобусе. Она ходила вдоль сидений, часто-часто подносила ко рту сжатые в щепотку пальцы. Некоторые люди давали ей несколько монет, другие кричали: «Эй, отстань от меня!», «Уйди, от тебя несет испражнением козы». Собранные в автобусах и пригородных поездах деньги она отдавала главарю уличной шайки бездомных детей (дети чаще всего держатся стаями). Ее трудно было отыскать под слоем грязи. Не девочка – сгусток из спутанных волос, пыли, копоти и нагара уличных жаровен. Нельзя было разобрать, что за лохмотья на ней одеты. Я пропустила колледж в тот день, отмывала ее от зловоний тупиков. Она стала лучшей нашей ученицей, «сверкающим табелем», как говорил папа. Мы полагали, что родители ее были беженцами со Шри-Ланки. В ее коже цвета финика, крупных чертах лица, курчавых волосах сквозила цейлонская кровь. Но Пылинка тоже ничего о себе не знала. Улицы стирали детям память.
20
Ченнаем управляет Большая корпорация (бывшая «Корпорация Мадрас»), основанная в 1688 году. Это самая старая из сохранившихся муниципальных корпораций в Индии и вторая самая старая в мире. Корпорацию возглавляет мэр. Мэр и советники города избираются населением путем всеобщего голосования.