Страница 4 из 8
Топая, как лошадь, поп вошел в комнату, положил на стул узелок и оглушительно крякнул. Оглядев комнату, книги, он развел руками и пророкотал:
– Вот он, храм наук и искусств!
Пушкин схватил узелок и стал его развязывать, просвирки выскочили на стол, как ядреные бабки. И тут он затараторил, как сорока на сосне:
– Уважаю тело Христово. Эх, дух, дух-то какой! Отче Ларивоне, а ведь недурно бы к этому телу добавить и крови бога живого. А? Вы ведь вкушаете, я знаю…
– Как будет милость ваша, – ответил поп. – Аз есмь грешен и многогрешен. Как говорится в Писании: «Сподоби, Господи, в сей день слегка напитися нам!»
– Аминь! – добавил Пушкин. – Вы, отче, пока устраивайтесь тут, а я сбегаю распорядиться по хозяйству.
И Пушкин выскочил в сенцы.
Поп остался в кабинете один. Поднявшись с дивана, он стал разглядывать комнату. Остановился перед портретом английского поэта, пытаясь прочитать нерусскую надпись «Байрон». «Хм, красив, как девка». И прочитал надпись вслух по-русски:
– «Вучоп!» М-да. Вучоп какой-то…
Кругом были книги, книги, книги. На стенах, на полу, на полках. Открытые. Закрытые. В углу поленница навалена. На столе бумаги, писания…
Увидев отдельно лежащую на маленьком столике толстую книжицу в кожаном переплете, с крестом на обложке, ухмыльнулся и подумал про себя: «Похоже на нашу премудрость. Библия, сразу видно». Колупнув пальцем застежки, он раскрыл книгу. Что Библия – это верно, а только бес знает по-каковски писана, не по-церковному. Из Библии посыпались листки бумага. Опять писания. Взял листок, поднес к глазам: невозможно понять, что писано, каракули какие-то да рисунки разные. Люди. Головы… Господи, да ведь это бабьи ноги! А это что, неужто сам Александр Сергеевич? Только почему с рогами?.. Тьфу, пакость – мыши с хвостами! Да кой леший мыши – черти это! Хм! Неужели хиромантией какой занимается, колдовством?
Отец Ларион крепко задумался, громко крякнул и только хотел закрыть «священную книгу», как дверь вдруг распахнулась и в комнату влетел Пушкин. Поп не успел положить книгу на место. Застигнутый врасплох, он покраснел как вареный рак.
– Все любопытствуешь, отец Ларион? – усмехнулся Пушкин и, взяв со стола щипцы-съемцы, поднес их к носу попа. – А ты знаешь, что с любопытным случилось на балагане? А?
– Простите, сударь, я это не из любопытства, а от нескромности изображениев, – пролепетал отец Ларион, – к чему они? Ну, писание – оно писание и есть, вещь понятная – то есть мысли, сочинения разные, художества. А вот рисованы-то вы зачем, и в эдаком, извините, тревожном естестве? Извините меня, вы, значит, что ж, в нечистую силу верите?
– А то как же? – ответил Пушкин. – Есть Бог, значит, есть и черти. Об этом ведь и в Писании ясно сказано. Ты-то сам, отче Ларивоне, как, в какую силу больше веришь, в чистую или нечистую? Да ты не трясись и не крестись. Это и самому Богу не очень-то ведомо. А знаешь, что такое нечистая сила? Сила эта – искушенье. Искушенье духовное и телесное, искушенье сердца и ума. Искушенье, которое заставляет человека думать, задачи решать, песни сочинять, книжки писать. Ведь вот ты пришел ко мне с крестом и молитвой, со святым делом. А какая сила стоит в сердце твоем – чистая или нечистая? По-моему, нечистая! – рявкнул Пушкин, ткнув пальцем в свои бумаги с нарисованными чертями.
Черти забегали по бумаге.
Поп схватился за крест. Ноги его обмякли, и он чуть не повалился на стул.
– Ну, хватит! – крикнул Пушкин. – До чертиков дело еще дойдет, а пока что давай сюда…
В комнату внесли поднос с вином и закусками. Пушкин пододвинул столик к окну, поставил стулья себе и гостю и пригласил к трапезе.
– Благослови, владыко, питие и брашно сие, – протянул он нараспев. – Начнем, пожалуй!
…Шла четвертая бутылка доморощенной. За кого и за что только не пили. Пили за отцов-матерей, бабок-пупорезниц, за всех поящих, кормящих, милосердие творящих. Потом стали пить за добрых людей во здравии и в болезнях и в нетях обретающихся. Потом, захмелев, стали возглашать многолетье полоненным, заключенным, затюремным, царской службой угнетенным.
Особую чару отец Ларион поднял за здравие покровителей храма своего – знатный род Ганнибалов и Пушкиных, за здравие своего возлюбленного кума Вениамина Петровича Ганнибала, по-дьяконски прокричав ему эдакое многолетие, что у Пушкина даже мурашки по коже пошли.
– Ну и труба иерихонская! – воскликнул он.
Когда уже были на последнем взводе, начались особо важные разговоры. Пушкин говорил о смысле жизни. Отец Ларион жаловался на свои убытки, на господ помещиков, которые неисправны в помощи священнослужителям, и что это потому, что все они аспиды и василиски.
Незаметно разговор перешел на божественное. Тут Пушкин словно вскочил на боевого коня, дав ему шпоры под бока. Началась катавасия. Отец Ларион кричал, что это богохульство и канальство, что за такие безбожные речи ему, Пушкину, Сибирь полагается и вырывание ноздрей. Пушкин же летел все выше и выше, и, словно из поднебесья, на голову отца Лариона полетели срамные стихи про царя Никиту и его милых сорок дочерей…
– Нечестивец, анафема! – кричал пьяный поп. – Упеку! Все благочинному пропишу. Быть тебе ужо в Соловках! Быть! Отдай мою историю! Где салфет? Ухожу. Ноги моей в этом вертепе не будет!
– Накося выкуси! – в свою очередь крикнул Пушкин и пустил под потолок бумажки отца Лариона.
…Возвращался поп домой, совсем уже поздно было. Шел берегом Маленца, выделывая ногами кренделя. Вдруг навстречу ему – нечистая сила под видом барского служителя, едущего на чудесной тройке. Остановил человек лошадей и кричит отцу Лариону: «Садись, батюшка, приятным мигом до дому вас довезу!» Обрадовался поп, сел в карету и кричит: «Ну, давай, трогай с богом!» Только сказал – «с богом», ан вдруг видит: нет ни лошадей, ни кареты, а сам он по самую бороду в Маленце. Тонет. Сразу отрезвел. Молился. Матерился. Еле выбрался на берег.
Вернулся домой туча тучей. Поповна к нему:
– Тятенька, ну как михайловский барин?
А отец Ларион шапкой об землю ударил да как заорет:
– Мартын Задека твой михайловский барин. Алхимец он и безбожник, вот что! Разругался я с ним – вот до чего! Ушел, прости господи, не попрощавшись. Спасибо, ноги сами унесли…
И батюшка, как был в мокрых сапогах и подряснике, повалился на постель…
На другое утро под окошком поповского дома остановился всадник. Он постучал в окошко плеткой и крикнул:
– Люди добрые, скажите, отец Ларион дома? Лежит, говорите, недужит? Дайте ему стакашек зубровочки. Полегчает. По себе знаю… Да передайте, что Александр Сергеев Пушкин мириться приезжал. Будет через час-два, к чаю. Да чтобы просвирочек свеженьких приготовили, таких же, как вчера. Он до них большой охотник!
И Пушкин ускакал в поле.
Из дневника игумена Святогорской обители
Игумен Святогорской обители отец Иона давно был не в ладу со своею братией, крепко не в ладу. Обитель значилась в особых списках как исправительная – для проштрафившихся священнослужителей. Здесь все монахи были ссыльными – кто за развращенность ума и сердца, кто за прелюбодейство, кто за воровство или какие-нибудь другие большие прегрешения. Все были обидчивы, сварливы, злы, как осы осенью. Ну где ему с ними справиться? Тут нужен кнут и цепи, а не доброе слово пастыря. Правда, цепи в монастыре были давно заведены, еще при игумене Созонте, после того как монах отец Варсанафий ограбил все монастырские кружки для подаяний и поджег питейный дом в слободке… А тут еще особое дело свалилось на игумена, дело государственной важности, – неусыпное наблюдение за прихожанами сельца Михайловского, и господами и их крестьянами, и особливо за сыном помещика Пушкина, Александром Сергеевым, который сослан за вольнолюбие и «афеизм» в родительское имение, без права куда-нибудь отлучаться, даже в Псков…
Господи, спаси и помилуй! Ну откуда ему, немощному, исправлять это дело, когда сам-то он попал в обитель не по хотению сердца, а по распоряжению начальства, в наказание за нерадивость и разные оплошности! Ведь и над ним, Ионой, есть, поди, наблюдение, чье-то недреманное око, высматривающее его грешную жизнь. Только кто сие?