Страница 7 из 8
Вечером возвращался Казимир, а я закрывался в комнате, распахивал окно (чтобы слышать море) и засыпал до самого утра. Когда болезнь отступила, пришлось возвращаться к снотворному, и мне ещё понадобилось время, чтобы правильно рассчитать дозировку и не опаздывать к рассвету.
Честер каждое утро ждал в саду. На его коленях лежали два пледа: один он приносил для меня. Мы гуляли по узким дорожкам (специально сложенным так, чтобы помещалось инвалидное кресло), ходили на утёс или сидели на террасе. Он рассказывал мне про себя и свою семью.
Сначала я думал, что меня тянет к старику потому, что мы похожи –отсутствием воли к жизни и усталостью. Между нами была связь понимания, для которой не понадобились слова. И даже когда я узнал Честера лучше, эта связь никуда не делась.
Хотя разница всё-таки была. Старший господин Войелло прожил долгую насыщенную жизнь – его усталость была связана именно с этим. Он тащил на себе груз сожалений и невыполненных обещаний, тоски по былым дням и несбывшиеся мечты. Только смерть могла освободить старика от этой ноши. Он предчувствовал её приход и не сопротивлялся. Уже был ближе к мёртвой Аише, чем к живым детям, хотя и очень любил их.
Любовь его была настолько сильной, что он не знал, как её выразить – а потому не выражал совсем. Все слова, которые говорил мне Честер, предназначались его детям. Он неосознанно отдалился от них, переживая свою трагедию, а когда спохватился, пути назад уже не было: Казимир вырос и зажил собственной жизнью, Сэрина из маленькой солнечной девочки превратилась в незнакомую девушку, воспринимающую отца только как печального старика в кресле у окна. Он уже не мог поговорить с ними, а потому говорил со мной.
– Аиша заболела эмпатическим недугом, – рассказывал Честер, – Это случилось вскоре после того, как она бросила играть, уничтожила все холсты и запретила танцевать в доме…. Я знаю, почему так вышло, и в этом тоже виноват я. Моя любимая очень тяжело переживала то, что творилось с миром…. Ты ведь знаешь, Иоши? Наверняка знаешь, ты ведь оттуда….
Конечно, я знаю, хотя и с чужих слов, потому что родился позже. Впрочем, не то чтобы у этого события была конкретная дата. Просто выросло поколение, которому с детства внушали, что искусство их не прокормит – за картины и музыку никто не заплатит, не на что будет купить даже пресловутые таблетки. Они же повторяли это своим детям. В конце концов, любая творческая деятельность стала считаться постыдной, а проявление таланта – признаком неизлечимой болезни. Мир стремительно развивался, появлялось всё больше заводов, которым нужны были руки. Всё меньше людей бралось за кисти и смычки.
И тогда появился Театр. Сначала, конечно, он был совсем другими – нечто вроде приюта для тех, кто не смог задавить в себе талант. Сюда приходили люди, признавшие себя больными и готовые умереть в голоде и нищете. Либо слишком старые, чтобы измениться, либо слишком одарённые, чтобы отказаться от этого. Именно они создали нынешнюю систему. Систему патронажа и спонсорства. Её смысл заключался в том, что представители богатых семей будут поддерживать Театр, получая взамен возможность приобщиться к миру прекрасного. Основывалась эта идея на том, что только в аристократических кругах, где проблема заработка и выживания не стояла так остро, сохранились отголоски любви к искусству и умение им восхищаться. Хотя даже среди этих людей никто больше не рисковал заниматься творчеством самостоятельно.
Тогда же появился эмпатический недуг. Им заболевали те, чей талант был слишком силён, чтобы просто задавить его и забыть. Я плохо представляю, в чём его смысл и как это ощущается, но люди, одержимые этим недугом, полностью менялись и постепенно сходили с ума.
Именно это произошло с Аишей.
– Тогда нам пришло приглашение на один спектакль…. Аиша очень хотела пойти, так что мы все поехали. Без Сэри, она была ещё малышкой… Да… Но Аиша… Приняла всё слишком близко к сердцу. Плакала весь вечер. А потом, вернувшись домой, отнесла все инструменты в кладовую и заперла её. Сказала, что больше никто в этом доме не будет ни играть, ни петь, ни танцевать. Она очень боялась за Казимира… Что он пойдёт по этой дорожке и однажды его продадут на аукционе, как какую-то вещь…
Тогда я неосознанно усмехаюсь, но уже в следующее мгновение лицо цепенеет, и странное чувство захлёбывается в привычной горечи. Нет ничего смешного в том, что мы – люди Театра – встали на эту дорожку добровольно.
– А теперь Казимир тоже болен эмпатическим недугом… – говорит Честер после долгого, тоскливого молчания, – Знаешь, до того вечера он играл на виолончели.
Тогда все кусочки паззла встают на свои места.
– Казимир очень изменился, – рассказывает Сэрина за очередным пикником. По её руке ползёт божья коробка, и девушка наблюдает за ней с рассеянной нежностью, – Из-за этих таблеток. Я знаю, у него нет выбора, знаю, что так нужно, но…. Не могу перестать злиться. Каждый раз, когда вижу его безразличное лицо. Раньше его было легко рассмешить, он беспокоился по пустякам, а теперь совсем ничего не чувствует. Как неживой. Вот скажи, Иоши, разве можно считать такого человека живым?
Я лежу в траве и рассматриваю облака. Они совсем не торопятся, и я тоже не тороплюсь. Время как будто замерло, и это непривычное чувство мне нравится. Оно похоже на колыбель.
– А эти его усы! – фыркает Сэрина, – По-моему, они очень смешные. Это он так хочет казаться взрослым, я знаю. Соответствовать статусу господина Войелло.
Мне внешность Казимира не казалось смешной. Я воскрешаю в памяти образ: высокий человек у окна, его цвет – бесцветно-белый, прямые волосы острижены ассиметричным каре. Раньше мне доводилось слышать об альбиносах, но видел я подобное впервые. Это было необычно, но по-своему красиво.
Теперь я вспомнил, что именно он говорил мне в первое утро: «…всё произошедшее вчера, включая твою покупку, было сделано в состоянии аффекта». Видимо, его лекарства перестали действовать тогда.
«У меня был приступ!» – говорил он Тинаре. Казимир болен. Да, это было спонтанным, необдуманным решением, но хотя бы не извращённым капризом скучающего аристократа. От осознания этого мне стало легче, и я перестал избегать его.
Постепенно ко мне возвращалась способность думать: как если бы старые часы с проржавевшими механизмами снова пошли, пусть шестерёнки и крутились в два раза медленнее положенного. Возвращались и другие чувства – способность распознавать запахи и прикосновения, ощущение солнечного света на коже, холода предрассветной росы.
Мне нравилось заходить в воду по пояс и стоять так, подставив лицо ветру и солёным брызгам. Нравилось лежать на полу у открытого окна, наблюдая за облаками и греясь на полуденном солнце. Нравился вкус травяных чаёв, которые заваривала для меня Тинара, и лёгких красных вин, так любимых Честером. Я много времени проводил в саду, слушая песни птиц и наблюдая за жизнью цветов.
Моё тело скучало по движению, и когда это стало совсем невыносимым, я отыскал пустую комнату на первом этаже и сделал её своим залом. У меня всё ещё было не так много сил и желания возвращаться на сцену, и потому понадобилось много времени даже на простые фигуры. Хотя место было идеальным: и тишина дома, и запах моря, и всепроникающий солнечный свет. Совсем не похоже на Театр.
Однажды я замечаю, что Сэрина за мной подсматривает, но не прошу её уйти – потому что этот взгляд тоже является неотъемлемой частью моей жизни. Девочка снова трактует это по-своему, и вскоре перестаёт прятаться. А потом и молчать.
– Умеешь делать сальто назад? Вау! А что ты ещё умеешь? Можешь пройти по канату? А на руках? Как долго можешь стоять на одной ноге? Невероятно! А что-нибудь другое интересное ты умеешь? Играешь на каких-нибудь инструментах? Может быть, на фортепиано? Ух ты!..
Возможно, именно тогда её отношение ко мне начало меняться, но я заметил это слишком поздно: когда Сэра стала тщательнее подбирать слова, странно краснеть, перехватив мой взгляд, и менять платья по несколько раз в день. Меня эти перемены тревожили и тяготили, так что теперь я избегал уже Сэру.