Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 69



Только по ночам, когда его внимание не отвлекали посторонние звуки и впечатления, когда даже его искусство не стояло между ними преградой, когда она могла сжимать его в своих объятиях и его неугомонный дух смирялся под пьянящим действием ее страсти, – лишь тогда она чувствовала себя равной ему, действительно достойной его.

Восторги, которыми они упивались во тьме или при мягком свете небольшого ночника, свисавшего на цепях с потолка над их широкой кроватью, или при свете зари, когда утренняя свежесть вливалась в окна вместе с щебетанием птиц, гнездившихся на единственном дереве их крошечного садика, – были с ее стороны проявлением и безоглядной щедрости, и бездонного эгоизма. Она жадно впитала философию Юджина о наслаждении радостями жизни, поскольку это касалось их самих, и тем охотнее восприняла его взгляды, что они совпадали с ее собственными смутными воззрениями и пылкими порывами.

Анджела взошла на брачный алтарь после многих лет самоотречения, после многих лет, проведенных в горьких сомнениях и тоске по замужеству, которое могло и вовсе миновать ее, и принесла с собою на брачное ложе всю накопившуюся у нее бурную страсть. Она была незнакома с этикой и физиологией брака (если не считать того, что позволялось ей, девственнице, знать). Рассказы приятельниц о вещах, которые они и сами знали лишь понаслышке, двусмысленные признания замужних подруг, советы старшей сестры (в каких выражениях они были преподаны – одному богу известно!) – все это нисколько не рассеяло невежества Анджелы. Поэтому сейчас, позабыв обо всем на свете, она с упоением познавала тайны брака, убежденная, что необузданное удовлетворение страсти – явление вполне естественное. Это было к тому же, как она постепенно обнаружила, универсальным средством против всяких расхождений во взглядах и характере, грозивших их душевному покою. С первых же дней их совместной жизни в студии на Вашингтон-сквер и особенно теперь, в Париже, они предавались нескончаемой оргии страсти, хотя это ни в коем случае не было потребностью их натур и еще меньше соответствовало тем требованиям, которые предъявляли Юджину его труд и творчество.

Для Юджина Анджела была источником изумления и радости, и не столько, пожалуй, радости, сколько изумления. Она была, в известном смысле, элементарна. Юджин – нет. Он и в этом оставался художником, как и во всем другом, и пребывал неизменно в таком состоянии восторженности, которое физические силы, надорванные напряженной работой мозга, не могли питать без конца. Волнующая радость неизведанного, романтика приключения или, если хотите, интриги, раскрытие всего, что таится в женщине, – вот, в сущности, что составляло главную прелесть его романов или даже стимул, толкавший его на романы. Одержать победу над женщиной – прекрасно, но если вдуматься, то это борьба, в которую прежде всего вовлечен интеллект. Осуществить свои мечтания, добиться того, чтобы желанная женщина отдала себя всю целиком, – вот что неизменно увлекало в нем и чувство и воображение.

Но все это напоминало головокружительную пропасть, над которой протянуты тончайшие серебряные нити, – и он знал красоту этой пропасти, но опасностей ее не подозревал. Он наслаждался плотской радостью, которую давала ему Анджела. Это было то, чего, как ему казалось, он сам хотел. Анджела же видела в своей способности удовлетворять его неистощимую как будто страсть не только выражение любви к нему, но и свой долг.

Установив свой мольберт в новой студии, Юджин работал иногда с десяти утра до двенадцати, иногда с двух до пяти. В пасмурные дни они с Анджелой либо предпринимали всевозможные прогулки и поездки, либо шли осматривать музеи, картинные галереи или общественные здания. Часто они отправлялись бродить по рабочим кварталам или вдоль железнодорожного полотна. Юджина больше всего привлекали сумрачные фигуры бедняков, и он особенно тяготел к темам, говорившим о заботе и нужде. Он зарисовывал не только танцовщицу из мюзик-холла и эффектные фигуры апашей в кварталах, которые впоследствии так и стали называться кварталами апашей, не только участников пикника где-нибудь в Версале или Сен-Клу и пароходных пассажиров на Сене, но и рабочих при выходе из фабричных ворот, железнодорожных сторожей у шлагбаумов, рыночных торговцев, рынки ночью, уличных подметальщиков, газетчиков, цветочниц – всегда на фоне какой-нибудь яркой, своеобразной уличной сцены. Наиболее любопытные уголки города – башни, мосты, виды реки, фасады – служили фоном для его типов, суровых, живописных или трогательных. Он надеялся этими вещами заинтересовать Америку, показать новой выставкой не только силу и многогранность своего таланта, но и то, насколько он вырос, насколько окрепло его чувство цвета, его искусство тонкой психологической характеристики, его вкус в композиции и деталировке. Он не отдавал себе отчета в том, что его усилия могут оказаться тщетными, что его невоздержание может обескровить его талант, убить все краски в окружающем мире, притупить воображение, парализовать волю раздражительностью, помешать успеху. Он не имел понятия о том, как сильно отражается половая жизнь на трудоспособности человека, какой вред может причинить самому талантливому художнику злоупотребление в этой области, – как под его влиянием искажается чувство цвета, ослабевает способность суждения о типическом, столь необходимая для правильного истолкования жизни, обрекаются на безнадежность все попытки чего-либо добиться, блекнут самые заветные цели и жизнь начинает казаться лишенной смысла, а смерть – избавлением.

Глава IX



Лето прошло, а вместе с ним свежесть и новизна парижских впечатлений, хотя нельзя сказать, чтобы Париж утратил для Юджина свое очарование. Своеобразие жизни незнакомого ему народа, другие, по сравнению с его собственной страной, идеалы и вкусы, более снисходительное и человечное отношение к вопросам нравственности, более спокойное приятие ударов судьбы, человеческих слабостей и классовых различий, не говоря уже о разнице во внешнем облике, в одежде, жилье и развлечениях, – все это в равной мере удивляло и занимало его. Он мог без устали изучать европейскую архитектуру, сравнивая ее с американской, он отмечал терпимость французов, ту легкость, с какою они относятся к жизни, выслушивал нескончаемые рассуждения Анджелы о любви французских хозяек к чистоте, об их трудолюбии и бережливости, радовался, что здесь не заметно присущей американцам потребности всегда что-то делать. Анджелу поражали исключительная дешевизна стирки белья и ловкость, с какой их консьержка (которая верховодила всем кварталом и достаточно знала английский язык, чтобы объясняться с жилицей-американкой) справлялась со своей работой: и провизию сама закупала, и готовила, и шила, и принимала гостей. Здесь не знали ни изобилия продуктов, ни бессмысленного расходования их, столь характерного для Америки. Анджела и сама была бережлива, поэтому она очень подружилась с мадам Бургош и училась у нее, как лучше навести экономию и порядок в хозяйстве.

– Странный ты человек, Анджела, – сказал ей однажды Юджин. – По-моему, тебе больше нравится сидеть внизу под лестницей и болтать с этой француженкой, чем бывать в обществе самых знаменитых художников и писателей. О чем ты можешь говорить с ней?

– Да ни о чем особенном, – ответила Анджела, от которой не укрылся легкий намек на отсутствие у нее интереса к искусству. – Просто она умная женщина. И к тому же очень практичная. У мадам Бургош за полчаса скорее научишься разным хитростям экономии, чем у любой американской хозяйки за всю жизнь. А интересует она меня не больше, чем другие. Твои художественные натуры, насколько я могла наблюдать, только и умеют, что без толку носиться повсюду и разыгрывать из себя бог весть кого, хотя на самом деле ничего собой не представляют.

Юджин услышал в ее словах обиду, вызванную его замечанием, которое было сделано не совсем в том духе, как она его восприняла.

– Я вовсе не хотел сказать, что у нее нет своих достоинств, – начал он оправдываться. – Для всего нужен талант, надо полагать. Мадам Бургош, несомненно, производит впечатление неглупой женщины. А где ее муж?