Страница 23 из 31
Между первой выпиской из статьи поэта и критика Иннокентия Анненского («Художественный идеализм Гоголя») и стихами Николая Заболоцкого не просто временной интервал в четверть века, а революция, покончившая раз и навсегда с правовой основой мещанства, этого обширного резерва буржуазности. Казалось бы – четверть века, рубеж революции, а мещанство и пошлость его опять с болью отозвались в строках поэзии. Разве не сатанинская живучесть?..
«Так вечно. Один бродит по лесу, другой на востоке у рыбаков, третий в Париже, в Индии, в херсонских степях, поврозь и поврозь, в то время как угодливые и откормленные всегда вместе, на одной огороженной площадке, тесно сдвигают после собраний столы, лижут друг друга и только успевают носить к машинисткам свои пухлые рукописи. Из провинции приезжали богатые дяди, которые давно променяли слово на деньги, входили в клуб и странно менялись, прятали местную выправку, не знали, куда приткнуться, и если с кем их знакомили, то было им стыдновато произнести свое заштатное имя, и тогда они играли в «передовых», в прогресс, держась в душе все той же хитрости, выгоды и пробитой дорожки, и, подавая швейцару номерок, щелкали тут же монетой, и шли по Москве, чувствуя благостное освобождение от споров, умных слов, которые им все равно никогда не понадобятся».
Прошло еще сорок лет. И опять боль писательского сердца вызвана тем же мещанством, той же пошлостью. Далеко вперед ушла жизнь – изменилось и мещанство. На этот раз оно даже пробралось в святая святых – в писательское руководство! В немногих словах – картина и ситуация, уже без фантасмагории, в самом реалистическом плане, напоминающая писательскую среду времен булгаковского романа «Мастер и Маргарита»! Словно те же Берлиозы, Латунские и Рюхины, «угодливые и откормленные» руководители «Массолита» восстали из гроба, чтобы «быть всегда вместе на одной огороженной площадке, тесно сдвигать после собраний столы», чтобы «лизать друг друга» и «носить машинисткам свои пухлые рукописи»…
Эта выписка из замечательной повести «Люблю тебя светло» Виктора Лихоносова. Есть в этой повести и прямые упоминания о пошлости, о мещанстве, потому что повесть – лирическое раздумье о нашей духовности, о чистоте истоков нашей культуры, о поэзии Есенина. Некое задушевное, неторопливое путешествие во времени по памятным, освященным народным признанием, уголкам России. Это слова одного из героев повести, честного, ищущего, неудовлетворенного сделанным, писателя Ярослава Юрьевича. И еще он говорит:
«Литература – может быть, единственная область, где пошлость не права… Ведь пошлость – старое русское слово, и означает оно обыденность, обычность. Я думал, ты королева, а ты пошлая девица, писал Иван IV Елизавете английской. И необычное всегда плохо поддается изображению, оно кажется притянутым за волосы…».
Но с этим согласиться трудно. Пошлость признана – обыденностью, обычностью – и, стало быть, она права, правомерна в жизни, и лишь в литературе не права?.. До чего же, знать, и вправду сильна она в жизни – пошлость, если устами своего героя писатель готов уступить ей жизнь – как поле действия и как искупление свободы от нее – литературе!
Пошлость – не обыденность, не обычность. Это лишь ее собственные притяжания, ее надежды, которым не дано оправдаться. Хотя бы уже потому, что существует художественное творчество, прежде всего поэзия. Поединок давний, затяжной, но победа – пусть в перспективе – на стороне поэзии. И стало быть, на стороне жизни!
Выше мы уже говорили о пошлости, которая, вероятно, от пошлины (денежного сбора с привозного товара), от – искони заведенного, что искони повелось, от – избитого, неприличного, площадного, вульгарного, тривиального. Но ведь и сама «пошлина» – была первейшей пошлостью! Невесть «пошто» – платить деньги. Товар еще не продавался, еще торговля не начата, только за то лишь, чтоб товар «пошел дальше» – уже плати: разве не пошлость? И кто только не взымал пошлину, за что только не взымалась она – от мельчайших чинов – до самого государя! Разве не пошлость? Только уплатил – опять плати. «И пошло, и пошло…». А затем так и с любой уже глупостью, любой сплетней – один сказал, другой подхватил – «И пошло, и пошло», затем «пошла писать губерния», пошли писать район и область, и выше, и дописались все до великой пошлости, которая сама дошла до… «кооперативов», рэкета, миллионных барышей-грабежей…
И в наше время, – тем более, – когда идут в мире отчаянные битвы за свободу и достоинство человеческое, разве не означает это, что на прицел взята и пошлость, эта надежная ступень для цинизма, для лжи, для подлости для всей множественности лика – зла?
Человек сейчас поставлен перед историческим выбором: либо в благородной борьбе со вселенской пошлостью отстоять свою жизнь и свободу – либо погибнуть. Разумеется, он выберет жизнь – но обязательно исполненную достоинства!
Эти же мысли, к слову сказать, были не редкими в выступлениях писателей на последнем состоявшемся съезде. «Человек, готовый подняться на страницы наших книг, решил поступать по совести, решил восстать против косности, равнодушия, бюрократизма, – сказал, например, Вячеслав Шугаев. – Он пережил в себе так называемое житейское благоразумие, а для этого необходимо большое мужество. Может, не меньшее, чем войти в огонь… Писатель должен быть готов к встрече с ним».
«Почему читатели отворачивается от некоторых наших книг? – говорил Андрей Вознесенский. – Причин много. Главное – народ хочет гласности. Гласность – сестра литературы. Правда о чудовищной силе зла, лихоимства, двуличии уже известна народу. Он борется с этим злом. В книгах же, отредактированных и обкатанных редактором, он получает водевили вместо трагедий».
«За последние десять лет, – сказал Юрий Бондарев, – мы испытываем невидимый натиск нестеснительных сил, читали и читаем статьи, в которых мыслящий писатель упрекался в отсутствии мысли, крепкий и точный стилист – в неумении строить фразу, серьезный психолог – в непсихологичности и аполитичности, и с глубинным потрясением узнавали о том, что талант – это редкость… Критика в жизни и литературе должна идти против омертвело застывших вкусов, пошлых привычек, ожиданий и желаний мирового обывателя, групповых лжеценностей, то есть идти против течения средней морали, извращенной нравственности, хорошо зная, что она, критика, как и литература, – это выражение народного самосознания».
«Современная критика, – говорил Николай Грибачев, – должна овладеть мастерством формы, оставив псевдонаучную терминологию псевдонауке, а вязание замысловатых кружев – кружевницам. Но и критикам надо помочь, освободив литературную атмосферу от мелкообидчивости, мстительности, ущемленных самолюбий».
«В жизни бушует десятибальный шторм критики, невзирая на лица, а на страницах отделов критики наших печатных органов за редчайшим исключением по-прежнему стоит непоколебимый штиль благодушия и комплиментарности, – сказал Феликс Кузнецов. – Получается, что о самых острых и трудных вопросах деятельности, даже – о повороте рек говоришь легче, чем о повороте дел литературных».
Пафос всех подобных выступлений, как видим, против пошлости жизни, формы которой многолики и крупномасштабны. И тем убедительней предстает то, что уже сказано было выше: лишь бескорыстие массового творчества в любом труде, лишь духовное чувство жизни способно вырвать человека от подстерегающей неизменно опасности: пошлости. Превращая драматизм всего жизненного в видимость благополучного водевиля, она, многоликая мещанская пошлость, толкает жизнь к трагедии. Художнику – стало быть – нужно быть бдительным!
Пошлость – та плотная и жирная пелена обыденщины, тот незримый слой бытийного низа, которыми мещанская действительность удерживает жизнь от ее духовных устремлений. Она – щупальца цинизма и корысти, беспринципности и лукавства, наконец, всепозволенности и жестокости, которые прячутся до времени под спудом жизни, колебля ее поверхность под жирными, губительными, нефтяными волнами. Она ежеминутно готова вырваться наверх, мстя жизни за это свое вынужденное подполье. Вспомним великие создания Достоевского – между резко поляризованным добром и злом, олицетворенных в художественных образах, всегда видим этот ерничающий, ухмыляющийся, всегда готовый к цинизму, но маскирующийся шутливостью и усмешливостью слой пошлости, обволакивающий живые души, толпу вечных мещан, от Лябезятникова до Свидригайлова, от Федора Карамазова до Верховенского. При всем отличии художественных задач, решаемых этими разными образами, есть в них по меньшей мере одно общее: пошлость. Она – тот ядовитый замес, из которого выпекаются зло и порок в самых разных личинах!.. И понятно, что именно он, Достоевский, великий искатель универсальной истины жизни, достойной человека, не мог в этих поисках, в своих небывалых порывах духовности, горении искренности не наткнуться на пошлость, разливающуюся повсеместно из своих мещанских притонов… И сколько личин и масок было художником сорвано с пошлости! Вся наша классика – благородный пример противостояния опошлению жизни! Гоголь и Щедрин, Толстой и Горький…