Страница 11 из 31
Довелось мне видеть, как художник, добрый мой знакомый, купив дорогую – «французский колонок!» – кисть долго «обращал ее в православную веру», прежде, чем пустить в дело. Он тщательно «брил» ее, подрезал «усы», чуть ли ни каждую ворсинку «дрессировал» отдельно, укладывал кисть спиралью, окунал в холодную и горячую воду, ждал, чтоб выходила собранной, как шильце, и острой на конце, затем кисть прошла «горячую завивку» в скипидаре, была обвязана ниткой, «запелената» – и на сутки оставлена «дойти до ума»!..
Мне вспомнилось, как женщины, подвергаясь мукам косметической хирургии или парикмахерской, говорят: «Чтоб быть красивой, надо пострадать!». Я уже не мучился самоукоризной, что трачу время на точку пера, в то время, как другие этого не делают. Художник, будучи человеком веселым и во всем привыкший искать возможность для шутки, и здесь не упустил эту возможность: «Чтоб в написанном был полет, писатель должен ухаживать за своими перьями, как птица за своими!». А серьезно добавил, что художник, скажем, это «вполовину дарование, а вполовину изобретение приемов». Мол, общеизвестный ныне фломастер, без которого и школьник не обходится, не просто изобретение, за которое дают диплом, а один из изобретательских приемов художника Пикассо!.. Впрочем, всякий заинтересованный труд доходит до изобретений!
Да, я уже не мучился самоукоризной за отвлечения от писательства в сторону такой прозаичной и будничной точки перьев. Мне даже стало грезиться – мне доверено точить перья Толстому и Достоевскому, Блоку и Цветаевой, Сент-Экзюпери и Пришвину – многим любимым! Являюсь раз в неделю (вроде точильщика ножей к столовой). Я писателям нужен, моя работа им помогает! Я делаю ее бесплатно – и я вполне счастлив!..
А сам? Упаси бог – какой я перед ними писатель! Я точильщик их перьев – разве этого мало для моего счастья? А вы кто? Ах, писатель М? Поэт К.? Прошу подождать, мне еще наточить перья Бунину, Паустовскому, Юрию Олеше!.. Вот у меня в блокнотике записано! Придется подождать – сами понимаете!
Они понимают, они скромно кивают, отходят на шаг-другой.
В литинститутской бытности знавал я одного студента, писавшего много прозы. Он еще тогда не успел напечатать ни одно из своих созданий, но уже был отмечен этой «каинской печатью»… «перьестрадательства». Мы тогда это не понимали, считали блажью, смеялись. А он, бедняга, воровал двухкопеечные вставочки на почте, заверяя нас, что именно эти, уворованные на почте, бывают чаще всего «на что-то годны»! И даже пытался нам что-то объяснить в таком парадоксе. Мол, там, пишут люди с разными почерками, разными наклонами, разными нажимами – перо таким образом получается «универсально расписанное»! Второе слово, когда обиходное, ныне забыто…
Может, не стали бы мы смеяться над горемыкой, знай мы тогда о том, как, например, мучился с перьями Бунин!
«Бунин говорил, что вечно страдал из-за своего почерка – менял перья, писать ему бывает очень трудно: перо не идет…».
«У И. А. (Ивана Алексеевича – Прим. А.Л.) есть одна особенность: страсть к перьям. Всю свою жизнь он мучится с неподходящими перьями, мучится своим почерком, хотя есть периоды, когда пишет великолепными клинообразными письменами. Для того чтобы было легко писать, ему необходимо какое-то особенно легкое, удобное перо, и вот, достаточно ему войти в писчебумажный магазин, как он начинает тянуться к коробочке с золотыми перьями и ватермановскими ручками, пробовать их и почти всякий раз покупает ручку за 70-80 франков, которую, испробовав дома, находит негодной. Накопилось этих перьев и ручек у нас немало, он чрезвычайно ревниво относится к ним, не дает никому до них дотрагиваться, а время от времени обходит все комнаты и берет со столов то одну, то другую чью-нибудь ручку. У него было простое перо, купленное в Грасе, которым он писал 7 лет, написал «Митину любовь» и «Дело корнета Елагина», но теперь он уронил его и перо разбилось».
Хорошо, что Галина Кузнецова, будучи сама писательница, не сочла это все «блажью», не опустила как «мелочь» из писательского быта Бунина. Семь лет писательской работы с одним-единственным – простым – пером, а затем годы, в течение которых все дорогие перья, золотые, ватермановские ручки – все сплошь негодное!.. Вот как бывают непостижимо сложны «интимные отношения» мастера и его инструмента!..
У истоков романа
По утверждению Энгельса, как известно, труд создал человека. Истину эту никто не берется оспорить. Но, думается, что она имеет в виду не только «хомо сапиенс», но и человека общественного. Иными словами, будучи философом, Энгельс говорил о человеке историческом. Процесс этот нескончаем, именно в обществе, после природы.
Поэзия же, с древности до наших дней, утверждает, что человек, во всяком случае, как существо духовное, создается любовью.
Разумеется, и на этот раз, нет противоречия между философией и поэзией. В раздумьях о человеке каждая здесь была занята «своим делом», так сказать, не выходя из рамок «разделения труда». Любовь, сам человек, не существовали бы без человеческого труда, труд не много стоил бы, если не был, с одной стороны, прямо побуждаем любовью, с другой – не проникся бы, не являлся бы ее чувственно-активным продолжением – ее осуществлением. Недаром в былинах и сказаниях наших чаще всего труд-любовь-подвиг богатырский составляют некое триединство!
Если когда-то первейшей доблестью исторического древнего мира Греции и Рима была воинская, в ней усматривалась и образцовая гражданственность (и в том, и в другом случае тут была больше «конструктивная мораль» общества, чем подлинная общечеловеческая мораль; войны являлись чаще завоевательными, в них участвовали бесправные солдаты-рабы – т.е. войны были по существу своему: аморальными…), то в социалистическом обществе – труд есть нравственная основа жизни. Он же, труд, стал нравственной потребностью человека, его духовным чувством жизни. Он же, труд, первейшая гражданская доблесть человека.
Но почему литература и искусство так богато умели всегда показать значение красоты и любви, и до сих пор не научились этому по поводу труда? Не потому ли, что в первом случае у каждого поэта, писателя, художника здесь имелся личный опыт, в то время, как для второго случая требовалось бы наблюдение-изучение-отражение? Да и такого, наблюдения-изучения-отражения, все равно каждый раз оказывалось недостаточно. Чтоб труд стал благодатным объектом художественного отражения, стал явлением художественной литературы и искусства, мало, видать, и самой непосредственной трудовой причастности. Требуется единственно: труд-любовь! Не изучение жизни, а сама трудовая жизнь как судьба. Только в таком случае, видать, создается нужный здесь длительный, органичный – на уровне души – контакт «художника и материала».
Лишь в редких случаях мы видим этот контакт даже в нашей классике. И недаром непревзойденную поэзию крестьянского труда находим мы, например, у Кольцова, у Есенина. Несмотря на то, что писали о нем многие. Но не только другая глубина образности здесь, другая страсть и накал ее – здесь открывается сама народная душа, ее тайны, ее истина. И в самом заветном здесь предстала и душа поэта, жизнь-судьба в труде большой крестьянской родни: народа!
Толстой, видимо, больше все же из инстинкта художника, чем из гуманно-рассудочных соображений, чем из заданности моралиста и проповедника «опрощения» впрягал лошадку в соху-андревну и пахал клин какой-нибудь очередной бедной крестьянки-вдовы. Или брал в руки косу, шел в луга и становился в ряд крестьян-косцов. Недаром, потом Ленин говорил Горькому, что до Толстого «подлинного мужика в литературе не было»! Ведь в этом не только похвала Толстому – здесь и косвенная укоризна мировой литературе, умудрившейся «обойти» и «не заметить» главный, кормящий труд на Земле, главного и самого многочисленного кормильца! Поистине, удивления достойно насколько литература, дело «людей просвещенных», была далека от крестьянства, непросвещенного в массе своей, не читавшего книг.