Страница 2 из 3
А до отхода поезда остается четыре часа сорок пять минут.
Второй автобус
Доехал он до улицы Васильчика с двадцатью рублями в кармане, поехал туда затем лишь, чтобы в глаза одной девушки посмотреть, не видел ее три года. И такие ласковые, смеющиеся у нее глаза, думал он, а как увидел, точно, ласковые и смеющиеся, точно в Костеле, когда ксендз поднимается на кафедру и паству озирает, и видит в пастве такие смеющиеся, ласковые глаза. А она сидела в кабинете и письмо кому-то отправляла, а потом обернулась на него с некоторым опасением. Хотел узнать, когда у вас конференция будет, сказал он, дайте программку, хочу докладчиков послушать. А глаза ее как рыбки золотые плавают, и лукаво поглядывают, и поблескивают.
А вот это что у вас за книжечка такая цветная, спрашивает он, можно ли почитать. А на картинке веселая добрая женщина яблоко сахарное ребенку своему показывает, и на языке написана книжечка на французском. А она и говорит ему, бери, почитай. Ну, пойду я, спасибо за программку, говорит, побеседуем после, и, может, где отобедаем.
И идет на остановку и садится в первый попавшийся автобус, идущий до центра. Правда, не первый номер у него, а второй. А туда ехал на номере 13-том, стоя, и окна фиолетовыми занавесочками были заклеены, и дождик моросил, плескаясь в лужицах. Но вот ехал автобус все время правильно, а потом покатил по улице Масличной, Больничной, и вдруг свернул на улицу Барвичную, где он на прошлой неделе проходил. Вдоль Барвичной тянется одна нескончаемая фабрика, и там не ходят девушки. Да, подумал он, сейчас попадем в тоннель, где машины все фарами светят себе, и два белых проема с каждых концов. На той неделе здорово полили его грязью в этом тоннеле, и туфли скользили по лужистой грязи, и оглядывался он на просвет, не идет ли кто. Да вот теперь ехал он по этому тоннелю, сидя справа на заднем сиденье, в углу. И думал, вот сейчас доеду до цирка, а оттуда дойду до вокзала, нет, поправлялся он, сначала доеду до вокзала, а потом дойду до цирка. Рядом, как выяснилось из разговора, разговаривал плотник с женой и сынишкой, рядом, рядышком сидя, и сошла жена на остановке, и он подумал, мне через одну. А сынишке сидеть было неудобно в кресле, потому называл он его «крышечкой», а когда прикладывался к винтам на скрепах поручней, говорил «порезаться», и улыбался синими как земной шар глазами.
На слове «порезаться» его словно петух клюнул, и вспомнил он, что вчера друг его Мильтоша, которого как за смертью посылать, зашел к нему в дом, а на плечах смерть связанную с собой принес, и привел, и поставил посреди комнаты. И надо же так случиться, что только сейчас он это сообразил. А ведь Мильтоша на глаза надвинул свой поповский клобук и сразу же стал здороваться с ним миленько, но коварством почти повалил на землю, в дружеских объятиях своих, а тут еще прошла модно-одетая женщина, в рыжей коже, в рыжем мехе, в рыжей джинсе и рыжая, и, поворотившись, сказала: трупы по парку ходят и Ментов на них нет. Да и в это время автобус вырулил к ЦуМу, и поехал дальше до Цирка не через вокзал, а по улице Кондрашкина.
Выходя, он обернулся, и увидел Марию-Дебору и ее мать, которая сидела как старица в профиль, а Дебора-Мария спала с открытыми глазами, как растение-змееносец, и, выходя, он уже кивнул им. На Вокзальной магистрали стояли в кружок семь цыганок, одетых в черные дохи и черные и белые платки, и молчаливо, и, казалось, танцуя плечами, покачивались и перемигивались. А на углу Ленина и вокзальной площади ждал его друг, у магазина хорошего. Страх нарастал вместе с холодом при приближении к вокзальному термометру, над часами с башенкой разбросавшему кубиками цифры на табло. Он остановился и стал лорнировать друга, но тот все не шел. А сердце было уже на серебряном, платиновом ли подносе, и тогда он прыгнул в четыре стороны сразу и крутанулся вокруг своей оси. И запел: месячишко, месячишко, ой и ой, сунься – сгинешь, сунься – сгинешь, ой и ой, актебер и сам, сам себе и ям, не крадем мы, не крадем мы, Волоскида. Пять минут прошло, и вот раздался звонок друга, который был уже на другой стороне, возле магазина «Всего хорошего».
Ты толи дурак? – спросил друг, как я мимо тебя прошел в пяти метрах, разминулся, сказал дружок, когда они с третьей попытки двинулись навстречу друг дружке, обняв часовую и противочасовую стрелку. На, возьми, что просил, журнальчик, и заржал. Ну, все, пора мне.
И обратно повлекся он через Ленина, и увидел надпись «Офичина», то есть аптека. В очереди перед ним стоял человек в точно такой же куртке, только в кепке другой. Запахло нашатырем, и он чуть не упал в обморок при слове срок лекарства «истек», сказанного бабушке впереди, как было с ним еще в детстве при самом упоминании слова «кровь». Он попросил стандарт экстракта валерьянки, но они продавали сразу только по пятьдесят.
Оставшись без валерьянки, он вышел на морозец, и потащился по улице Челюстей, и запел про туз бубей, он прошел через место гибели Эриваня, которого задавила машина, и потом родственники, не в силах платить, отключили его от машины искусственного дыхания. Дальше Цирк, Церковь, и «дай полосну, полосну, сполосну» вспомнилось, и он подумал, буду защищаться толстой пластмассово-резиновой авторучкой с золоченым надперьем, а в рот забью журналы дружка. Потом побежали деревья в разные стороны, потом полетели гаражи и горящие помойные ящики, потом он вырулил в двор соседнего дома, где Мильтоша сказал, что летом убило бабушку, ровно через два метра после того как его задумчивый, погруженный в свои мысли дружок прошел мимо. И вот уже его двор, где сметенный ветром или вандалами на попа лежал комод, который они вынесли вчера с Мильтошей.
Вытащили купленный за год до смерти его деда в городе Риге, куда они с бабушкой ездили, комод, в котором он знал каждую вилочку, каждый столовый ножик, каждую чайную ложечку, каждую открыточку, каждую сахаринку, каждый ботиночек, каждую линзочку, и каждую карточку с похорон. И пал он на него давеча как на гроб, и поцеловал его, а Мильтоша сказал: прощай шкаф, здравствуй молодость, и повторил: прощай молодость, здравствуй шкаф. И точно, он еще крутил кепку на указательном пальце, закружилась, а потом заболела голова, а кепочка была такая что ни на есть «здравствуй и прощай». И мелькнула мысль – дружок, пока он крепко спал в своей квартире, пятеро изнасиловали девушку-соседку, прямо в ее комнате. И следующая – Левушку, копщика с кладбища, зарезали в его собственном подъезде из-за пачки сигарет. у подъезда стоял огромного роста и плотнейшего телосложения мужик с глазами слегка на выходе, то есть на выкате, точно ждал кого-то. Спросить, точно скажет: тебя. Какой тут журнальчик, какая авторучка, сердце упало, и он повлекся в подъезд, отворив домофон. Да, сказал он Мильтоше, забери с собой, что принес, не забудь.
Тюль
Тюлипов привел в порядок свою комнату, вывесил тюлевые занавески. На столе лежали пять календарей: мельхиоровый, расшитой, пестрядевый, никелевый и православный. Он отрывал листочек каждое утро, прочитав и пожевав, пока не выйдет красная, черная, оранжевая, голубенькая, желтенькая жижица, а потом выплевывал катышки. Так он делал каждое утро по одному листочку, но иногда он был под впечатлением, так что сжевывал календарь за считанные секунды. Он носил также часы с циферблатом без стрелок, бросая теневую полоску от воображаемой палочки, что торчала в глазу его. Да, а потом он смотрел в окно, где на другой стороне улицы загорали в окнах голышом люди, и думал о золотом лете, что пролетело так незаметно.
И вот протягивало оно ему свои колоски, бахрому кушаков с надписью лучшему орнитологу, криптологу, анатомопатологу, мечтологу, и мистагологу, а он перебирал их, как ветер качает колосящуюся рожь. Наливал себе чайник, и заглатывал его из горлышка, так что чайник помещался в нем целиком. Проводил он дни, глядя в окно на кухне, а вечером засаживался на тот же табурет разгадывать крестословицы и ребусы, а потом складывал решения в конвертик, чтобы на следующее утро нести их в свой a/я, абонентский ящик. Тьфу, это ответы он забирал в ящике, а конвертики складывал в синий с белым ящик почтовый.