Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 17



Поражают почти дословные совпадения десятой элегии с этим фрагментом, и не важно, прочитал его Рильке где-нибудь или угадал. Неудивительно, что вслед за «Дуинскими элегиями» в поэзию Рильке возвращается Орфей.

В 1922 году, едва завершив «Элегии», Рильке в течение трех недель создает «Сонеты к Орфею», написанные в качестве надгробного памятника Вере Укама Кнооп (юная танцовщица, умершая в возрасте 19 лет). «Элегии и сонеты постоянно поддерживают друг друга, – писал Рильке, – и я вижу бесконечную милость в том, что я одним дыханием мог наполнить оба эти паруса: маленький красноватый парус сонетов и огромный белый плат – парус элегий» (Rilkes Sonette an Orpheus. S. 8). В «Сонетах» Рильке высказывает сокровенную суть своей поэзии:

Ответ на этот вопрос дает Орфей, гений двойной страны, посредник между живыми и мертвыми:

Последние годы жизни Рильке проводит в замке Мюзо в швейцарском кантоне Вале. Он безнадежно болен, он знает, что у него белокровие. Пишет он в это время главным образом по-французски, но не для того, чтобы стать французским поэтом, а для того, чтобы найти новую возможность выйти за пределы пусть даже поэтического языка. Его строкой «Grand-Maitre des absence» («великий магистр отсутствий») восхищалась Марина Цветаева, которой Рильке посвятил трагически проникновенную Элегию, одно из последних своих произведений на немецком языке.

Рильке умер 29 декабря 1926 года в клинике Валь-Монт. Самому себе он написал эпитафию, в которой прочитывается имя Райнер:

В. Микушевич

Книга Часов

Книга о монашеской жизни. 1899

Клонится час, и его металл

ясный коснулся меня;

трепещут чувства, я испытал

плоть наступившего дня.

Мир не готов еще до сих пор,

пока на мир не взгляну;

вещи-невесты, и каждый мой взор

избрал бы из них одну.

Нет мелочей, когда на золотом

фоне пишу без прикрас

все, что люблю, и не знаю притом,

чью душу я в будущем спас.

Полет над вещами мой беспрестанный,

кругам я теряю счет;

возможен вряд ли круг самый желанный,

но как он, последний, меня влечет!

Бог – башня; влекусь кругами к Нему,

на тысячелетья взлетев;

я вихрь или сокол, сам не пойму.

Что, если я лишь распев?

На юге братья у меня в сутанах,

и в рощах лавровых монастыри.

Какими человечными в тех странах

мадонны кажутся, при Тицианах,

чей Бог сияет: Посмотри!

Но я подчас природу чую Божью,

в себя запав; мой Бог там тьма густая

в сплетеньи земляном корней несытых.

Из теплоты Его произрастая,

порою на ветру охвачен дрожью,

не ведаю ветвей, внизу сокрытых.

Грешно Тебя писать по произволу;

Ты брезжишь и родишь от света свет.

Отвергнув многоцветную крамолу,

лучистому мы верим ореолу

в сокрытии святом Твоих примет.

Мы строим образа Твои веками

перед Тобой, как стены без конца;

Тебя благоговейными руками

закрыв, чтобы лучше видели сердца.

Люблю часы ночного погруженья

я в самого себя, где жизнь, как в старом

письме таясь, недаром или даром

пережита, исканье отраженья,

легенда и возможность искаженья.

В свои глубины молча погружусь,

где мой двоится век вневременными днями,

и деревом себе кажусь,

растущим над могильными тенями

и теплыми объемлющим корнями

гроб мальчика, чьи давние печали,

в моих ветвях воскреснув, зазвучали.

Сосед мой Бог! Ты знаешь, почему

к Тебе стучусь я ночью, как Ты слышишь?

Я редко слышу, как Ты в зале дышишь,

а каково там одному?

Твой не застанет зов меня врасплох:

я сразу встрепенусь при этом зове.

Попросишь пить, я рядом, наготове,

я близко, Бог!

Между Тобой и мной тонка стена.

Твой или мой раздастся крик,

и воцарится снова тишина,

хоть рухнет вмиг



единственный заслон.

Передо мной стена Твоих икон.

Иконы, имена Твои, оплоты

вокруг Тебя, где меркнет в глубине

мой слабый свет с Тобой наедине,

и в обрамленьи теплятся красоты.

А чувства цепенеют, как сироты,

и до Тебя не дотянуться мне.

Когда бы тишина глубокой тайной

над суетой расплывчато случайной

возникла, заглушая смех соседний,

в тревожном шуме чувств моих и бредней,

вдруг сделавшихся легче и безвредней,

и бодрствовать я мог бы для последней

насущной мысли, чтоб Тебя коснуться,

и в жизни остальные водворить,

чтоб, не успев при этом улыбнуться,

благодарить.

Проходит век. Живу ему под стать,

и слышен ветер в Книге Бытия.

Бог пишет эту книгу, ты и я,

чтобы чужим рукам ее листать.

Поблескивают новые страницы.

Возникнуть все способно тут.

Стихии, осознав свои границы,

друг друга смутно узнают.

В Твоем же слове прочитать я мог

историю прикосновений

Твоих премудрых к череде творений,

чье существо в своих границах ломко.

«Жизнь», – Ты сказал, добавил «смерть» негромко;

«да будет», – главный Твой глагол возник.

Убийство раньше смерти – вот пролог

к дальнейшему с такою хрупкой кромкой;

прорвался крик

сквозь голоса тревог,

друг другом их одаривая,

Тебя зовущих,

Тебя несущих

через пороги

бездн, выговаривая

лишь слоги

Твоего имени.

Бледный мальчик Авель речет:

Меня нет. Мне что-то сделал брат.

Что – я не видел и рад.

Брат закрывает мне свет.

Его лицом свет задет.

Мое лицо – только след.

Он теперь одинок.

И кто бы ему помог?

Никто не сделает этого с ним,

идут все за мною одним.

Гнев брата не видит вех.

Он остался без всех.

Старший брат мой не спит в тишине,

бдительный мой сосед.

Ночь подумала обо мне,

о нем – нет.

Люблю тебя я, тьма родная;

одну тебя я выбрал, зная:

мир окружен огнем;

мы день за днем

в сверкающем кругу,

откуда вырваться я не могу;

всех темнота ночная влечет;

кто тянется к ней, кто летит, кто течет;

и мне самому,

и вихрю, и зверю

нельзя не вернуться назад во тьму,