Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 18



«Женщины вообще удивительно бесчувственны, — думает Оскар. — Как они умудрились заслужить репутацию слабого пола, хрупких и чувствительных существ, непонятно».

Обычно, промучившись черной меланхолией несколько дней, не только размышляя о близости смерти и быстротечности человеческой жизни, но и чувствуя, как животное, эту быстротечность, оплакивая минуты, Оскар медленно, но постепенно заряжается новой энергией. В начальный период выздоровления скорбь и меланхолия переходят в агрессивную скорбь и меланхолию. Валяясь в кровати и плача, Оскар вдруг ловит себя на том, что он пытается найти виновных в том, что он плачет. Это первый знак — выздоровление началось.

Чаще всего Оскар приходит к выводу, что виновата сука Наташка, отказывающаяся принадлежать только Оскару и быть его ангелом, только его женщиной, а не женщиной еще полусотни мужчин. Оскар бродит по комнате, выкрикивая ругательства в адрес неверной Наташки. Проорав таким образом несколько часов, Оскар внезапно понимает, что не в самой Наташке дело, что корни несправедливости находятся глубже, и начинает винить время и всеобщую разболтанность нравов в том, что Наташка такая неверная.

«В шестнадцатом веке я бы снял с тебя кожу за одну только измену! — крикнул он как-то Наташке. — И повесил на стену над кроватью! Так тогда наказывали за прелюбодеяние! В семнадцатом и восемнадцатом ты бы сидела у меня на цепи, и я, только я, ебал бы тебя. Ебал и бил! Голая сидела бы на цепи!»

«Значит, мне очень повезло, — смеялась Наташка, — что мы живем не в эти веселые прекрасные времена!»

Серьезно говоря, Оскар считает, что Наташка, хотя и обладает добрым нравом и насмешливым умом, все же неумна и, пожалуй, не способна ни на какое другое предназначение в жизни, кроме постели. «Она не способна сама понять, что хорошо для нее, что плохо, и лучше было бы и для нее, и для всех, если бы я был ее хозяином, как в старые добрые времена до появления суфражизма и феминизма. Только я. Когда Наташка постареет, кому она будет нужна?» — размышляет Оскар. Втайне от Наташки Оскар иногда рассматривает ее лицо. Не постарела ли? Если и появились морщинки у Наташки, то только несколько слабых морщинок, не отразившиеся никак на ее сластолюбивом лисьем облике.

Окончательно выходит Оскар из припадка слабости, когда замечает вдруг, что он дико агрессивен. В этот момент Оскар — сверхчеловек и твердо верит в то, что он сумеет отомстить миру за все боли и обиды, причиненные ему — Оскару. «Не может быть, чтобы я родился без цели и предназначения, — шепчет он, — не может быть».

Счастливо перебравшись без помощи Наташки через очередной припадок бессилия, 14 октября в девять часов вечера Оскар отправился на парти к Жюльет Мендельсон. Заряженный маниакальной энергией.



В зеркальном элевейторе юноша поднимает Оскара на этаж миссис Мендельсон. Даже классическая музыка звучит в элевейторе, исходя негромко из стен. Пять лет уже не был Оскар у Мендельсонов. «Что же он делал все это время? — пытается вспомнить Оскар. — Осваивал страну? Ну да, конечно, — звучит успокаивающе, — осваивал страну, познавал людей». Если же расшифровать эту звучащую так серьезно фразу, то Оскар видит себя возящимся в постели с женщинами, сидящим с женщинами за ресторанными столиками, идущим с женщинами по нью-йоркским улицам, смеющимся с женщинами, стоя у клеток с животными в Централ-парке, и ебущим женщин везде — от бейсментов до чердаков. В сущности, Оскар не может вспомнить даже, когда исчез из его жизни последний друг мужчина… Теперь, думает Оскар, сама судьба определила ему роль. Работать с женщинами — вот моя профессия, ухмыльнулся Оскар. В сущности, это именно то, что он больше всего и любит делать. Работать с женщинами — находиться с ними вместе, смотреть за их телом, расчесывать их волосы и, конечно, любопытно заглядывать им в глаза, в то же время трогая рукой или членом их органы пола.

Они приехали. Оскар сбросил с себя наваждение своего будущего и мимо зонтов, торчащих в изобилии из специальных сосудов, вошел в широко открытые двери квартиры Мендельсонов. Молоденькая горничная-блондинка в переднике и наколке приняла у него из рук хэмфри-богартовский плащ. Именно в нем, помнит Оскар, он приходил на последнее парти к Мендельсонам пять лет назад. Оскар любит свой плащ. Бесчисленные отвороты, карманы и пуговицы плаща создают ощущение громоздкой мужской суровости и даже романтический ореол вокруг человека, носящего такой плащ. Токсидо Наташкиного официального любовника Джоэла и его же токсидовые брюки, только временно укороченные, неплохо сидят на Оскаре. К счастью для Оскара, Джоэл хранит запасную пару у Наташки в шкафу, на случай, если ему срочно понадобится вечерний туалет, другая пара висит в шкафу на другом конце города, там, где живут жена и дети Джоэла и он сам.

Оскар пришел в половине десятого — на час позднее официально указанного ему миссис Мендельсон времени. Гостей было уже, очевидно, много, равномерное тяжелое гудение доносилось из глубины вместительного многокомнатного апартмента Мендельсонов, из их огромной, в десяток окон на улицу, ливинг-рум в прихожую, где, чуть замешкавшись, взволнованный, стоял Оскар.

— Гуд ивнинг, Оскар. Как хорошо, что ты пришел, рад тебя видеть.

Фраза прилетела сбоку. Мистер Мендельсон вышел в прихожую через боковую-дверь, ведущую в кухню и помещения для прислуги, и теперь стоял, протягивая руку Оскару… За спиной его, с кухни, на Оскара выливался дневной голубоватый свет, и сновали в этом свете, словно ангелы, бармены и повара.

Как в замедленном фильме, Оскар взял руку Роджера Мендельсона и пожал ее и, удивляясь собственному голосу, произнес: «Гуд ивнинг, Роджер. Рад вас видеть. — И тут же добавил: — Вы так прекрасно выглядите, где вы так загорели?»

Фуй, Оскар подражал Жюльет в ее дежурной вежливости. Это была вежливость, рефриджерейтора. Роджер Мендельсон, выглядел как говно. Ему было, очевидно, уже под шестьдесят, но и в шестьдесят лет можно было бы выглядеть во много раз лучше. Лицо Роджера — не помогал и загар — всегда было синевато-желтым лицом человека, у которого постоянно больна и разлагается печень. И выражение лица Роджера, независимо от того, что он говорил — любезности или гадости, — всегда было измученно-брезгливым.