Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 80

и подозрительность отталкивают; эволюция значит расширение и приятие. До сих пор в качестве главного средства «приятия» человек использовал искусство, поскольку, преображенное через его призму, чужое становилось усвояемым, приемлемым. Человеческий ум способен его контролировать. Вот в чем значение романтизма: человеческий ум внезапно освоился вмещать леса и горы, перестал опасливо сжиматься, соприкасаясь с непознанным.

То приятие, что историк чувствует к истории, поэт к пейзажу, я чувствовал теперь все время как само собой разумеющееся. В частности, один из эффектов воздействия: цвета сделались для меня более сочными, чем обычно. Было в нем что-то от реакции, которую описывают употребляющие наркотические средства: непередаваемое трехмерное тепло и насыщенность во всем. Хотя наркотики растягивают ощущение времени, сплавляя человека по потоку ощущений, размывая волю. Моя воля была стойка и активна, как обычно; спринтеру, чтобы рвануться в бешеное движение, достаточно выстрела стартового пистолета.

Через две недели после приезда в Лондон чувство неприязни к людям полностью во мне исчезли. Людские толпы перестали досаждать; я больше не сторонился их как чего-то чуждого. Человек конца двадцатого века, возможно, чувствует эдакую сладкую ностальгию по Лондону времен Шерлока Холмса с его булыжными мостовыми, газовыми фонарями и кэбами, и если бы он, сумев перенестись во времени назад, увидел толпу пешеходов, спешащих по Бейкер-стрит туманным вечером 1880-го, то наверняка ощутил бы в душе сбывающееся ожидание, живейший интерес. Так вот, я чувствовал то же самое, стоя дождливым днем в половине пятого в очереди на автобус Саут Кенсингтон. Поскольку в настоящем я уже не находился, я взирал на эту сцену из будущего с интервала в сотни лет, словно на литографию девятнадцатого века.

Более того, все, на что падал мой взгляд, откликалось теперь новым эхом, влекущим, казалось, дальше, к чему то еще. Оглядываясь вокруг, я ясно сознавал, что вон там находится Суррей, а там — Беркшир и Чилтерн Хиллз за Хай Уайкомби и Северные Долины за Рочестером. Значение и природа поэзии были мне ясны; она созидает иные места, иное время, рождает чувство утверждения. Надо добавить, что я сознавал и уровень своего ума, управляющего всей этой интуицией. Без контроля ум оказался бы разрушен: сознавание пошло бы безудержно распространяться наружу, пока ум не лопнул бы, словно пузырь.

Мое отношение к окружающим людям из нетерпимости переросло в жалость. Цивилизация развивалась для них чересчур быстро, и жизнестойкость не поспевала следом. Они все равно что неуклюжие подростки-акселераты, у которых, как следствие, личики в прыщах и впалые щеки Но это постепенно перестает соответствовать действительности. Пессимизм двадцатого века — сильнейшая изжога несварения, но желудочные колики — это преходяще.

И вот из этого положения защищенности, утверждения мой ум хотел пронзить барьеры пространства и времени. Его томила немыслимая жажда оглянуться и охватить горизонт зари нашего мира, возреять к звездам за пределами Солнечной системы. Причем чувствовалось, что это лишь зачаточные силы. Со скачком на следующую стадию человеческой эволюции мне лишь стали открываться те невероятные дали, которые человеку еще предстоит пройти.





Во всем этом крылся один досадный недостаток. Я всегда был человеком очень даже дружелюбным и общительным, но, очевидно, люди стали реагировать по-иному; меня они теперь только отвлекали. Я старался как можно меньше попадаться на глаза, привлекая минимум внимания. И растерялся, обнаружив, что людей ко мне словно влечет, да так, что трудно отделаться, не переходя на резкость. Рамакришна когда-то заметил, что стоит человеку сделаться мудрецом, как к нему начинают льнуть, словно осы к горшку меда. Что касается меня самого, я рад был бы возразить, что здесь действительно срабатывала некая телепатическая или психическая сила. Бывало, я, полностью уйдя в себя, стоял в читальном зале Британского музея и просматривал каталог, и тут вдруг на ухо чей-нибудь голос: «Извините, можно я после вас тоже посмотрю?» И можно было тут же сказать, что это именно попытка завязать разговор, а не просто просьба. Стоило несколько секунд помедлить, как я оказывался втянут в беседу, а там, проворно, и в знакомство. Новый знакомый (или знакомая) подходил, усаживался рядом на скамейку, где я располагался отдохнуть на солнце, и представлялся по имени, а там спрашивал и мое. Похоже, особый интерес я вызывал у очаровательных, словоохотливых пожилых джентльменов, приглашавших меня отобедать. Жизнь осложнилась настолько, что в читальный зал я ходить перестал. И вот как-то раз, когда я сидел за каталогом в зале Лондонской библиотеки, ко мне бочком приблизился один из этих пожилых, сидевший недавно напротив в читальном зале, с явной попыткой перехватить мой взгляд. Деваться было некуда, у меня лишь нетерпеливо и раздраженно мелькнуло: «О Господи, только не сейчас!» Я, напрягшись, насупился над книгой, желая лишь, чтобы непрошеный знакомец ушел прочь. Господин открыл уже было рот, и тут, к моему удивлению, поперхнулся, словно его кто схватил за кадык. Я мельком взглянул на него в тот самый момент, когда он (в глазах — замешательство) повернулся и заспешил прочь с побагровевшим вдруг лицом. И я понял кое-что, что должно было быть очевидным: сила привлекать сопровождалась силой отвергать. Впоследствии я испытал ее на Литтлуэе и спросил, что он чувствует. Он ответил, что от меня исходит почти физически ощутимая холодность и отчуждение. Столько времени (больше месяца) на выявление этого качества у меня ушло потому, что я уже забыл, что такое отчаяние или раздражение. Негативных эмоций я научился избегать так же легко, как хороший водитель — столкновения с другими машинами. Но овладев этим фокусом, я стал применять его с пользой для себя. Я даже смог возвратиться в читальный зал, тихонько покончив с обременительными знакомствами тем, что источал волны поглощенности работой и легкого волнения.

Как-то утром в середине июля Литтлуэю прибыла книга, обернутая во вкладку старого журнального номера, на которой была фотография колодца Чичен-Итца. В статье описывались раскопки прошлого года, когда колодец наконец осушили насосом мощностью две тысячи галлонов в минуту. Но мое внимание приковало большое, на две страницы, цветное фото предметов, добытых из грязи на дне колодца. Среди детских черепов, бус, керамических кувшинов и так далее, находилась также небольшая черная статуэтка. И, пристально на нее поглядев, я почувствовал, что она связана с базальтовой фигуркой, которую показывал Литтлуэй.

Может показаться странным, что я не возвращался к этому вопросу несколько месяцев, но это потому, что я был поглощен огромным количеством других вещей, Я заинтриговался современной историей с 1750 года и далее, наблюдая, как великое эволюционное течение, так легко различаемое в литературе и музыке, искажается, когда пытается выразить себя через политику; то, как оно сводится к компромиссу и даже противостоит самому себе. Прежде всего, у меня не было ощущения спешки; к проблеме базальтовой фигурки я мог возвратиться и на следующий год, и год спустя.

Характерным для базальтовой фигурки в Лэнгтон Плэйс была некоторая плосковатость, что-то от абстракции, словно ее изваял Годьер-Бржеска. Те же самое и с той, из Чичен-Итцы. Я цепко вгляделся в фотографию; на миг она сделалась реальностью, и я вновь ощутил, будто смотрю с головокружительно высокого утеса времени. Затем до меня дошло, что историческая интуиция у меня за эти три месяца отточилась. Возникло внезапное и крайне отчетливое чувство чего-то потаенного, намеренно скрытого. Я с уверенностью понял, что есть в нашем доисторическом прошлом что-то, о чем не написано ни в одной из книг о «прошлом». И это смутно было сопряжено с аурой зла из Стоунхенджа. Литтлуэй ел завтрак по ту сторону стола. Я подпихнул цветную фотографию к нему.

— Бог ты мой, — отреагировал он и продолжал есть, но все понял.