Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 19

Нет, он отнюдь не скептически относится к попытке изобразить бытие собранным в одной точке. Когда ему было лет пять-шесть, он по-своему понимал связь мнемонической фразы про охотника, который желает знать, где сидит фазан, и радуги. Ему представлялась картинка: зеленый дол, из леса с краю только что вышел охотник, перед ним во все небо полная радуга, и на ней, не венчая ее, скорее чуть сбоку от ее зенита, сидит фазан. Как выглядит фазан, Кирилл понятия не имел, зато знал, по иллюстрациям в книжках Бианки, тетеревов и глухарей, правда, путал их, поэтому на радуге у меня восседал тетерев-глухарь. Вся эта яркая олеография переливалась радостью охотника, в шапочке с пером, как из сказок братьев Гримм, наконец-то нашедшего, выйдя на опушку, своего желанного фазана-тетерева-глухаря. И Кириллу было очевидно, что стрелять фазана охотник не собирается.

Но и пусть бы с ним, с этим охотником, и с этим фазаном, и даже с этой радугой, если бы и позже, будучи старше, Кирилл изредка не спрашивал себя, где эта радуга, этот охотник и этот фазан.

Где же?

В той фразе, каждое слово которой означает цвет радуги. В иудействе и христианстве нет представления о некой блаженной стране, куда можно попасть после смерти или даже при жизни, вроде земного рая (что бы ни присочинил Данте – хотя он величайший из писателей), каких-то блаженных островов / островов Блаженных и тому подобного. Рай невозвратим, новое и другое принадлежит времени, а не месту, но слово «Царство», Kingdom, Reich, слишком напоминает о чем-то размещенном и ограниченном, о пространственных категориях, о царстве, в которое можно прийти, тогда как это Царство само приходит. Но и его ухитряются трактовать как место.

Что поделать, миф о месте, которое где-то есть, один из самых древних, самых прочных…

Потому что в основе его мечта.

Не воспаряющий захлеб, не водящий захват поставили под ударение «мечту», а гнев, вполголоса, вполсилы, но все же гнев, опознаваемый на слух безошибочно.

Что хотел мне сказать этот гнев? Что хотел сказать мне Кирилл картинкой и ее толкованием? Что искать надо не цветок, не фазана, не радугу, не иную точку; не лес и дол, виденья полны, а прежде всего не локализованную нигде правду Царства? Что мечта неизбывна, но преодолима?

Так или иначе, картинка Кирилла, разжалованная им, как аутентичный фазан, стала теперь моей, дотошно-четкая, лаково-свежая и ничуть не фантасмагорическая. Тетерев-глухарь был аппликацией, вырезанной из учебника по природоведению и наложенной на пусть несколько экзальтированный, но вполне достоверный пейзаж в духе Людвига Рихтера или Антона Коха. Слишком большой, он к тому же рос и рос под взглядом охотника, вернее, под моим, чем дольше я смотрела, и я, в конце концов, сняла его с радуги.

Была ли я единственным человеком, с которым Кирилл мог говорить о том, о чем мы говорили, обозначить ли эти темы как «вера», «Бог», «богословие», «христианство»; почти с самого первого разговора я непреложно знала, что да, не от него самого, а от себя, и это не было самомнение. Он был единственным и первым, ради которого и благодаря которому я поднимала на поверхность залегавшее так глубоко, что сама только ближе к свету начинала видеть содержимое вагонетки. В тоне Кирилла я узнавала свой. К моему фрагменту пазла он должен был приставить единственный смыкающийся, такой, по сути, механической, очевидной, прямой была эта взаимная единственность. У нас не было понимания с полуслова, о котором закатывают глаза, близнецового единодушия и единомыслия, унисона. Кирилл был старше на десять лет, другому учился, думал скорее о другом, чем по-другому, и его вера была настолько другой, насколько и будет сумма всех отличий. Мы смотрели не в одном направлении, а друг на друга, но мы видели друг друга, как не всегда смотрящие в одном направлении видят там одно и то же.





Судя по обмолвкам, он пристально следил за текущей политикой, особенно внешней, однако я все же не могла уверенно приписать Кириллу охранительные или либеральные взгляды, западничество или славянофильство; я и тут собирала урожай ботвы с репы и клубней с петрушки. Его удручала конфронтация России с Западным миром и особенно с Европой, удручала как некий фатальный самодостаточный факт, а не как следствие целенаправленного курса одной из сторон, и такое отмежевание от причины и сосредоточение на факте вскрывало не наивность, а экономию мысли, опускающую краткий обзор предыдущей серии. Ухудшение отношений России с Европой – обоюдная трагедия, и для той, и для другой грозит уходом от христианства; при этом никакого «кризиса» христианства нет и не может быть в принципе: Христос раз и навсегда один и тот же, так и Его Благая Весть, Его Искупление и Воскресение раз и навсегда есть; можно было бы говорить о кризисе христианской идентичности или, иначе говоря, народа христианского, если забыть сказанное по поводу «остатка», «малого стада», – идет нормальный процесс его выделения. Европа и Россия – Запад и Восток одного пространства; у России, безусловно, особый путь, но нет никакой особой миссии, и то же можно сказать о любой стране.

Узнавая Кирилла, я не узнавала его жизни. Ни разу не слышала от него слов «мой духовник», но значило ли это, что у Кирилла, как и у меня, нет духовника?.. Как он проводил свободное время: выходные, вечера в отсутствие причитающейся ему по возрасту семьи? Едва ли за хобби или волонтерством. В Интернете за просмотром скачанного фильма (ни разу не слышала я от него названия хоть одной киноленты), за чтением гомилетических текстов, например упомянутого как минимум однажды митрополита Антония Сурожского, комментариев к Священному Писанию – и новостной ленты, чересполосицей? С самим Писанием? С журналами вроде «Русского репортера», на который Кирилл пару раз ссылался и обложку которого, вероятно, в вагоне метро я когда-то так и не увидела, или «Наука и жизнь»? С минералогическим атласом или «металлическим» альбомом?..

Иногда Кирилл брал на заметку то или иное названное мною имя, и принцип выбора всегда бывал непрозрачен. Так, он обмолвился однажды, что читает Гофмана и, пока я прикидывала, непогрешима ли без исключения максима «лучше поздно, чем никогда», упомянул не «Крошку Цахеса» или «Повелителя блох», а «Фалунские рудники», новеллу, мне неизвестную и сейчас же найденную в Интернете.

Одним из памятников Всемирного культурного наследия ЮНЕСКО, сообщал тот же Интернет, является старинный медный рудник в шведском городе Фалуне. Фалунский рудник эксплуатировался свыше 650 лет и закрылся в начале 1990-х годов. Добыча медной руды достигла наибольшего расцвета в середине XVII века, когда эксплуатацию рудника обеспечивали профессиональные немецкие рудокопы, эмигрировавшие в Швецию из-за религиозных войн.

Гофман рассказывает историю молодого моряка по имени Элис, который однажды, сойдя на берег, узнает, что его единственный близкий и родной человек, его любимая, добрая мать умерла. С нею, потерянной невосполнимо, утрачен и смысл жизни. В горе юношу застает и пытается утешить незнакомый рослый и могучий старик. Оказавшийся рудокопом, он превозносит перед Элисом горное дело как самое достойное и благородное и уговаривает променять на него мореходство, тем более что, как убежденно заверяет старик, Элис с рождения предопределен к тому, чтобы посвятить себя земным недрам. Юноша, которому теперь не мило и море, колеблется, но в ту же ночь видит сон: он плывет на корабле, но вот небо над ним оказывается породой, водная гладь – гигантским минералом, искрящийся многоцветный каменный и металлический сад прорастает со дна, прямо из сердец прекрасных, нежно поющих дев. «Невыразимое чувство страдания и блаженства охватило юношу, целый мир любви, неутолимой тоски и сладострастной неги возник в его душе»[4]; наконец и сама царица являет ему свой величественный лик… Элис решается переменить поприще и, ведомый своим загадочным вдохновителем, выросшим теперь до исполинского роста, приходит в Фалун, где поначалу рудник кажется ему жерлом ада, но затем располагает к себе честный и благонравный уклад жизни горняков. Юношу берет под опеку староста общины, арендатор рудника и смотритель в плавильном цеху; у него прекрасная дочь, немедленно пробуждающая любовь пришельца. Элис трудится в шахте, мечтая повести под венец Уллу. От своих новых товарищей он узнает, что в лице старого рудокопа, склонившего его сменить мореплавание на горняцкий промысел, встретился с Торнбьерном, духом-покровителем рудокопного дела; тем, кому Торнбьерн покровительствует, он показывает богатейшие жилы. Между тем отец Уллы как будто сватает ее за молодого купца; помрачившись умом от отчаянья, Элис бежит к шахте и призывает Торнбьерна стать отныне его вожатым и открывать ему лучшие жилы. Он вверяет себя подземному миру, отрекаясь от мира надземного с его обманчивыми надеждами. И тут же вновь – «…райские кущи дивных металлических дерев и растений, среди ветвей вместо цветов и плодов пламенели огнями самоцветные камни»[5]. Поют девы; царица прижимает Элиса к груди, а его грудь в тот же миг словно пронзает луч… Когда Элиса находят товарищи, тот в беспамятстве. Тут выясняется, что его добрый домохозяин и отец его возлюбленной сам прочит за Элиса дочь и только хотел испытать серьезность его чувства и намерений. Радости Элиса и Уллы нет предела, но уже слишком поздно. Элис теперь отдается работе с каким-то остервенелым рвением, все меньше времени проводит он на поверхности; богатые жилы видятся ему всюду, как бы другие ни уверяли его, что никакой жилы нет; но он уже лицезрел то, что скрыто от них, и он принадлежит подземному миру, он живет им и в нем, тогда как они лишь спускаются туда за добычей. Он любит Уллу по-прежнему и даже день ото дня сильнее, но чем ближе свадьба, тем реже и неохотнее покидает забой. Прямо перед венчанием он спускается в шахту, чтобы, как говорит невесте, добыть вишневый альмандин, прозрачная ясность которого откроет им их судьбу, и так они навсегда обретут счастье. Происходит обвал, погребя Элиса, и лишь через пятьдесят лет, когда рудокопы случайно находят окаменелый труп, верная Улла, каждый год в день гибели возлюбленного приходящая на рудник, прижимает к груди своего жениха прежде, чем тело его рассыпается.

4

Перевод И. Стребловой.

5

Перевод И. Стребловой.