Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 62

Что же до армии Кобрисова, пока не задействованной, он все чаще подумывал с беспокойством, что и от нее рано или поздно станут отрывать куски для той же ненасытной прорвы. И ту мысль, которая пришла ему в голову, когда он смотрел на черного ангела с крестом и на купол собора, сиявший чуть потускневшей или просто закопченной позолотой, следовало продумать и провести в дело как можно скорее. Эта мысль пришла к нему не сразу. Как ни странно, мысли предельно простые приходят к нам позднее, нежели сложные и громоздкие. Он объезжал накануне свои войска севернее Предславля – так назывался предлог поохотиться в днепровских плавнях, отдохнуть от суеты, остаться на несколько часов наедине с собою. Был канун сентября, и сентябрь чувствовал он в душе, которой уже год как минуло полвека, близился конец полноценной мужской поре, тот переклон холма, за которым уже только спуск. Он так остро ощущал подкравшуюся осень, с такой грустью различал ее начало в зеленой еще листве, в ярко синеющем небе, что даже подумалось: может быть, эта охота в его жизни – последняя? Лучше не ждать, когда ослабнет зрение и уйдет твердость руки, а бросить сразу, чтоб не причинять божьей твари лишнего страдания. Охота вышла неудачная – он подстрелил утку, но она, уже с зарядом дроби в теле, крича жалобно и печально, сделала еще несколько взмахов пробитыми крыльями и приводнилась далеко от берега. К ней не подобраться было и в болотных сапогах, и не было собаки сплавать за нею, да он бы, пожалуй, и не пустил собаку под пулю немецкого снайпера. Расстроившись, он уже больше не стрелял, но может быть, тогда и пришла к нему эта мысль, когда, осторожно раздвинув камыши и глядя с досадой на умирающую утку, относимую течением, он взглянул поверх нее. Далекий и зловещий в своей тишине, тот берег нависал над узкой песчаной полосою, как геологический разрез, и был усеян черными оспинами стрижиных гнезд. На этих кручах не то что зацепиться, не на чем было и задержаться глазу, одни лысые холмы, тянувшиеся, быть может, на сотни верст, лишь кое-где изморщиненные расселинами, – из них в любую минуту могли ударить пулеметы. Они, однако, не ударили. Осмелев, он стоял совсем на виду, по колено в воде, и вдруг понял, что не так расселины придают тому берегу вид неприступности, как его нагота.

Нет, эта мысль еще не тогда зародилась в нем, он еще не почувствовал гулкие удары сердца, как в те минуты, когда увидел тот берег действительно неприступным, ощетинившимся тысячами дул предмостных укреплений. Понадобилось сначала увидеть его пустым, а затем укрепленным и мысленно убрать эти укрепления, чтоб сердце вдруг застучало гулко и часто. Может быть, та напрасная утка, медленно уплывавшая, маячила в его памяти, когда он сказал себе: «Это я возьму!» – а Шестерикову сказал: «Мы должны себя вести, как вкусная дичь…»

Шестериков снова приполз – с картой и принадлежностями, но прежде заставил его перевалиться на расстеленную плащ-палатку. Всему, что ни делал с ним настырный Шестериков, генерал уже подчинялся безропотно, зная, что это будет разумно и правильно, а главное – что от него все равно не отделаешься, покуда он своего не добьется. Вот и под карту он догадался подложить твердое – крышку от ящика батарейного питания рации. Предславль на этой карте был обозначен, как и любой крупнейший населенный пункт, – четырьмя неровными заштрихованными четвероугольниками, как бы «кварталами», разделенными белым крестом «проспектов», Сибеж – обозначался кружком с точкой. Генерал Кобрисов, с явственной дрожью в пальцах, вонзил иголку циркуля в белое перекрестье и стал раздвигать лапки, покуда вторая, с грифелем, не попала в точку кружка, обозначавшего Сибеж, а затем, сделавши полуоборот, тем же раздвигом циркуля перелетел над синей извивающейся ниткой водной преграды «р. Днепр», в северной ее части. И грифельная лапка попала в такой же точно кружок, в центральную его точку. Убрав руку, он прочитал название – «Мырятин».

Оно ничего не говорило ему, кроме того, что называвшийся так населенный пункт находился на таком же расстоянии к северу от Предславля, что и Сибеж – к югу. Пройдясь по извивам «р. Днепра» колесиком курвиметра, он получил результат почти такой же. Те же восемьдесят километров. Но то, что лапка воткнулась в самый центр кружка, показалось знаменательным. Сама судьба или Бог, как ни назови, подтвердили его решение. Но ведь и фаталист, бросающийся навстречу предзнаменованию, не только удачу предчувствует, но ощущает и холод в груди, страх неизвестности. Что-то в эту минуту сказало Кобрисову, что с этим безвестным Мырятином свяжется, быть может, и самое славное в его жизни, и самое страшное, не исключая и смерти. Он даже подумал, не свою ли могилу мы намечаем, когда кажется, что нашли искомую цель. Это двойственное ощущение – и захватывающее, и пугающее – продлилось недолго и вскоре погасло, почти забылось. И он прогудел дурашливым голосом:

Шестериков, оторвавшись от бинокля, поглядел на него подозрительно.

– Ты все понял, Шестериков? – спросил генерал, проделывая снова операцию с циркулем.

– Ну, может, все-таки в окопчик сползем? – сказал Шестериков. – А то веселых-то чаще всего подстреливают.

– Какой окопчик! – вскричал генерал. – Нам только сейчас рассиживать! Дуем к машине скорей. Танки надо спасать, таночки! Пока этот злыдень, Терещенко, из-под носа не увел.

Как поздно он пришел к своему решению! Если б тогда он его высказал, в Ольховатке, – может быть, те, полегшие гнить по оврагам, остались бы живы? Нет, едва ли, они обречены были – своей гибелью доказать всю бесплодность затеи с Сибежским плацдармом. И они же, парадоксальным образом, укрепили «командарма наступления» – все только и заняты были, как ему помочь выбраться из авантюры, куда он и других втянул. Он и до этого, непонятно чем расположив к себе Ватутина, а через него и Жукова, брал от соседей что хотел, – артиллерийские и минометные полки, танковые дивизионы и бригады – и возвращал потрепанные, поредевшие, до того измотанные, что их прежде всего следовало отправить в тыл на отдых и пополнить. Терещенко же, отдавая, и не думал их пополнять, все полагающиеся им пополнения он оставлял себе. В той же Ольховатке, когда уже все решилось с плацдармом и рассаживались по машинам, он громко, при всех, спросил Кобрисова – может быть, и в шутку, но шутку малоприятную:

– Ты бы мне, Фотий Иваныч, не одолжил дивизиюшку? Все равно они у тебя не задействованы.

– А какую б ты, Денис Трофимыч, дивизиюшку хотел? – спросил Кобрисов, под общий добродушный смех. – Небось приглядел уже?





– Шестая гвардейская у тебя хороша.

– Что ж мелочиться? – сказал Кобрисов, отъезжая. – Ты бы уж всю армию у меня прихватил. Я с одним обозом повоюю.

А между тем перспектива с одним обозом и остаться не так уж далека была. Спешить надо было, спешить, ничего не отдать сейчас. И в особенности – танки.

К вечеру сложился в голове предстоявший разговор с Ватутиным, но лишь глубоко за полночь адъютанту Донскому удалось соединиться с командующим фронтом, когда тот вернулся к себе в Ольховатку с Сибежского плацдарма. Звонить же Ватутину на плацдарм, где он мог быть с Жуковым и Терещенко, разумеется, не следовало.

– Николай Федорович, – спросил Кобрисов тотчас после приветствия, – карта перед вами?

– Ну, слушаю тебя. – Ватутин отвечал уставшим голосом и слегка недовольно. Карты перед ним, по-видимому, не было, но старый штабист, конечно, держал ее в памяти, со всеми населенными пунктами и расстояниями между ними.

– Там этот Мырятин видите? В семидесяти километрах севернее…

– В восьмидесяти, – сказал Ватутин. – Ну? Там же как будто Чарновский стоит.

Карты, значит, перед ним не было. Конфигурацию фронта он помнил, но не со всеми же стыками флангов.

– Еще не Чарновский. Еще я стою. Самым краешком правого фланга. Так вот, напротив этого Мырятина… Он там от берега километрах в десяти, что ли…