Страница 4 из 62
2
Говорят, в творчестве его слабо аукнулось сиротское детство и отрочество, как, впрочем, и взрослость, которая наступила в пору ранней юности, когда он после сельской семилетки поступил в один техникум, потом, год спустя, в другой и с тех пор не мог изменить свою скитальческую жизнь до самого конца. А в стихах этого вроде бы нет. Он, де, человек скрытный, о себе помалкивал.
Это не так. Скрытность Николая Рубцова не распространялась на его стихи, тут он был откровенен, говорил о себе не таясь, охотно и много, как Есенин. Все его стихи — это вдохновенная романтическая повесть о жизни своего современника, которого он знал лучше всех — о Николае Рубцове. Другое дело, что мы, его товарищи, тоже по-своему зная наше время и биографию Николая, ждали драматических картин голодной военной поры, обездоленного детдомовского детства и отрочества и, наконец, бездомного скитальчества, когда даже в краткое время прижизненной известности бывало и так, что его, по словам одного из сокурсников, выносили из товарищеской пирушки то на руках, то на кулаках. Тут, конечно, преувеличение, но покладистостью характера Николай не отличался. Трезвый он был спокойным, благодушно-ироничным, улыбчивым. Но когда выпьет и станет читать стихи или петь под гармошку или под гитару свои удивительно сердечные песни, он становился напряжённо строгим, будто превозмогал давнюю боль, преодолевал душевное страдание, и чем больше выпивал, тем сильнее возрастало напряжение, переходящее порой в отчуждение и злость. Тогда глядел он на окружающих подозрительно и испытующе, небольшие карие глаза его темнели и прицельно щурились, он мог публично обличить говоруна в неискренности, назвать графоманом, поссориться. Доходило и до драки, потому что в Литературном институте студенты, особенно на первых курсах — все гении. Впрочем, как и в других творческих вузах. Мы как-то встречались со студентами Консерватории имени Чайковского — много похожего. “Кто самый великий композитор?” — спрашивали там у первокурсника. И тот не задумываясь отвечал: “Я”. А чтобы не обвинили в нескромности, добавлял: “И Бетховен”. На втором курсе он уже менялся местами: “Бетховен и я”. На третьем — “Бетховен, Моцарт, Чайковский…”, он перечислял других великих композиторов и в самом конце называл себя. На четвёртом курсе он себя уже не называл, зато ревниво знал не только крупных творцов, но даже известных исполнителей и уже серьёзно думал о дипломной работе, о своей творческой судьбе.
Но я отвлёкся. Скрытность Рубцова, повторяю, не распространялась на его стихи. Настоящая биография поэта и его времени достаточно полно выражена именно в его творчестве, в его книгах. Другое дело, что он внёс определённые опоэтизированные коррективы в свою жизнь, и вот тут надо быть особенно внимательным и чутким, потому что здесь сказывается и особенность поэта, его непохожесть на других, потому что художественные эти коррективы делались с естественной непринуждённостью, сознательно и убеждённо.
“Вот говорят, что скуден был паёк,/Что были ночи с холодом, с тоскою, -/Я лучше помню ивы над рекою/И запоздалый в поле огонёк./До слёз теперь любимые места./И там в глуши, под крышею детдома/Для нас звучало как-то незнакомо,/Нас оскорбляло слово “сирота”.
Это сказано серьёзно, без обычной для Рубцова мягкой иронии, как и о детдомовской сельской школе, возле которой после занятий ребятишки собирались. “Шумной гурьбой под луной мы катались, играя,/Снег освещенный летел вороному под ноги./Бег всё быстрее…/Вот вырвались в белое поле. /В чистых снегах ледяные полынные воды./Мчимся стрелой./Приближаемся к праздничной школе…/Славное время!/Души моей лучшие годы…” А для кого-то, возможно, деревенское катанье в санях покажется если не убогим и старомодным, то обыденным, не сравнимым, скажем, с “американскими горками”, с огромным (“чёртовым”) колесом обозрения и другими городскими забавами. Как и рождение младенца в поле (вспомним рассказ М. Горького “Рождение человека”) издавна свидетельствовало если не о бездомности, то о задавленности работой и жизнью, о нищете.
У Рубцова всё по-другому. “О сельские виды! О дивное счастье родиться/В лугах, словно ангел, под куполом синих небес!/Боюсь я, боюсь я, как вольная сильная птица,/Разбить свои крылья и больше не видеть чудес./Боюсь, что над нами не будет таинственной силы,/Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом./Что, всё понимая, без грусти дойду до могилы… /Отчизна и воля — останься, моё божество!” Вот ведь куда он приходит, к каким большим выводам, Николай Рубцов!
Северная деревня его порой становится не просто символом Родины, но живым истоком её. “Мать России целой — деревушка./Может быть, вот этот уголок…” И в тяжкую минуту горестных раздумий опять встаёт Родина. “Всё движется к тёмному устью./Когда я очнусь на краю,/Наверное, с резкою грустью я Родину вспомню свою”. А его Родина — это в первую очередь русская деревня, избы в снегу, переметенные проселочные дороги, сани и фыркающие лошади, заиндевелые леса и всхолмленные поля, а летом — цветущие луга, гурты скота в лугах, кони, телеги, суслоны пшеницы в полях, стайки веселой молодёжи вечерами, песни и пляски. “Давно ли, гуляя, гармонь оглашала окрестность,/И сам председатель плясал, выбиваясь из сил,/И требовал выпить за доблесть в труде и за честность,/И лучшую жницу, как знамя, в руках проносил!/И быстро, как ласточка, мчался я в майском костюме/На звуки гармошки, на пенье и смех на лужке,/А мимо неслись в торопливом немолкнущем шуме/Весенние воды, и брёвна неслись по реке”.
Деревенскую свою глушь поэт называет сказочной, благодарит её за всё, потому что там “приветили моё рождение/И трава молочная, и мёд,/Мне приятно даже мух гудение,/Муха — это тоже самолёт”. В серьёзных и шутейных его стихах деревня на первом месте. “Я вырос в хорошей деревне, красивым — под скрип телег!/Одной деревенской царевне я нравился как человек…” И в этой деревне, в северной русской природе он хотел бы прочувствовать и познать всё. “Я так люблю осенний лес,/Над ним — сияние небес, /Что я хотел бы превратиться/Или в багряный тихий лист,/Иль в дождевой весёлый свист,/Но, превратившись, возродиться и возвратиться в отчий дом,/Чтобы однажды в доме том/Перед дорогою большою/Сказать: — Я был в лесу листом!/Сказать: — Я был в лесу дождём./Поверьте мне: я чист душою…”.