Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 94

– Господи! Да ты что, умирать собрался?! – в страхе выкрикнула Анфиса, совсем ничего не понимая.

– Зачем? Не-ет, – раздумчиво сказал он. – Войну сегодня объявили – это хорошо. На войну я уйду. Мужики толкуют – недолго, должно, война эта протянется. А я так думаю – навряд ли! Считай, вся эта шляпошная Европа под немцем. Сила у него. Завтра я пойду в военкомат. Не старик я, сорок годов всего. Возьмут…

– Что ты выдумал? Ты подумай! Надо будет – сами возьмут, согласия не спросят. А ты загодя голову в пекло хочешь сунуть…

– Это еще не все! – перебив жену, повысил теперь голос Кирьян. – Ежели в пекле этом не сгорю, домой все равно не вернусь, ты это знай…

– Кирьян!

– Сыть! Замолчи! И слушай… Ничего, дети уже взрослые. Верка на ногах, не сегодня завтра замуж выскочит. Через год-два и Колька мужиком станет. Ну а об тебе у меня забота маленькая.

– Да что ты выдумал? Что выдумал?! – ошеломленная, шептала Анфиса.

– Все. Спать давай. Поздно уже. – И Кирьян отвернулся к стене.

Анфиса долго сидела на кровати в темноте, пытаясь осмыслить и разобраться во всем, что наговорил ей муж, но сделать этого не могла.

Часть вторая

Смолоду прореха, к старости – дыра

Сентябрь был тихий, теплый и, на счастье, без дождей.

Из-за Звенигоры поднималось солнце, играло на мокрых от росы, тяжелых листьях деревьев, медленно разгоняло ночную свежесть.

Верхушки берез, уже подпаленные утренниками, поредели, на тополях зацвели, затрепетали под ветром желтые лоскутья.

Поликарп Матвеевич, хмурый, невыспавшийся, принял вожжи из рук деда Евсея, тяжело кинул свое огрузшее тело в плетеный коробок.

– На завод, что ли? Али на желдорогу? – спросил Евсей.

– Туда и туда… И еще в двадцать мест.

– Кнут не оставляй в коробке. Жиганут немедля.

Из репродуктора, установленного на площади, доносился усталый голос диктора:

«В течение последних дней под Киевом идут ожесточенные бои. Фашистско-немецкие войска, не считаясь с огромными потерями людьми и вооружением, бросают в бой все новые и новые части. На одном из участков Киевской обороны противнику удалось прорвать наши укрепления и выйти к окраине города…»

Кружилин не торопясь ехал по усыпанной первыми желтыми листьями улице, голос диктора замирал где-то сзади.

«Немцы рвутся к Москве, – думал невесело Кружилин, – несколько дней назад плотным вражеским кольцом окружен Ленинград. Давно пали Минск, Львов. И вот – Киев… Подо Львовом, в Перемышле, служил Васька. С первого дня войны от него ни слуху ни духу… Где он, жив ли?»

Сердце защемило. Поликарп Матвеевич поморщился, тронул вожжи. Карька-Сокол рванул, но через полминуты опять пошел шагом.

«Около месяца назад намечался вроде под Смоленском могучий удар, – продолжали сами собой виться мысли Кружилина. – В газетах было много обнадеживающих прогнозов и утверждений, что положено начало разгрому немецко-фашистских захватчиков, что основная военная сила Германии измотана и перемолота в оборонительных боях, что скоро начнется сокрушительное наступление советских войск. Люди ждали решительных перемен на фронте. День и ночь не выключались репродукторы. И действительно, в конце августа Красная армия двинулась вперед, закипели бои севернее и южнее Смоленска. В начале сентября был освобожден город Ельня. Но скоро наступление Красной армии остановилось, заглохло…»



Сытый, выхоленный мерин легко тащил коляску по улицам Шантары. Кружилин вспомнил, как два с половиной месяца назад, когда стало известно о мобилизации сразу четырнадцати возрастов, с 1905 по 1918 год, эти улицы огласились пьяными песнями и женским плачем. Голосили и пели чуть ли не в каждом доме. А потом весь этот вой и плач в одно утро уполз по широкому шоссе за село, на вокзал, и там стоял до обеда, пока не отправили эшелон с мобилизованными.

Людское горе до вечера волнами каталось по селу, но с наступлением темноты стало будто захлебываться, затихать. И огромное село забылось, как больной в тревожном, беспокойном полусне.

Следующее утро наступило какое-то необычное. Пустынные улицы, молчаливые дома, притихшие деревья. Все словно осиротело, все, казалось, источало обиду, какой-то немой вопрос и укор: что же, мол, это такое происходит, как же это допустили? Кружилин чувствовал себя так, будто в той беде, которая постигла и людей и село, был виновен непосредственно он.

Непривычные, неожиданные заботы сваливались теперь на него одна за другой.

Недели через три после мобилизации в Шантару прибыли один за другим два эшелона эвакуированного населения из прифронтовой полосы. Прибыли – и село превратилось в цыганский табор. На станции, на главной районной площади, на многих улицах стояли брезентовые палатки, ночами возле них горели костры. По улицам с утра до ночи шли и ехали люди с узлами, с чемоданами, просто ходили толпами без всяких вещей, грязные, в истрепанной за многонедельные мытарства одежде.

Обеспечить жильем всю эту огромную массу голодных, измученных женщин, детей, стариков казалось делом неразрешимым. Райком партии и райисполком превратились на много дней в конторы по изысканию жилой площади. По нескольку раз в день кабинет Кружилина брали, что называется, штурмом. Беженцы требовали хоть какое-то жилье, толпы местных женщин доказывали, что не могут взять на подселение больше ни одного человека. Нередко в кабинете разрастались плач, перебранка.

Но постепенно людей кое-как распределили по домам, часть эвакуированных отправили на жительство в села и деревни района, в колхозы и совхозы.

Большинство покорились судьбе безропотно и молчаливо – лишь бы крыша над головой да какая-нибудь работа, – но бывали случаи, когда в колхозы люди ехать не хотели.

Однажды в кабинет ворвалась средних лет женщина в дорогом, но измызганном платье, порванном на плече и неумело зашитом черными нитками. Женщина когда-то была, видимо, пышной, цветущей, но за дорогу исхудала, кожа на шее и подбородке висела складками, дряблые щеки цвели нездоровым румянцем.

– Я не могу в колхоз, я там не вынесу, не выживу! – закричала она, упала в кресло.

Бывший в кабинете Полипов молча налил ей стакан воды.

– Я – меломанка. Вы понимаете, я больна, я – меломанка неизлечимая. Я не могу без музыки, я не выживу…

Все это было, вероятно, смешно, но Кружилин и Полипов смотрели на женщину с жалостью.

– Успокойтесь сначала, – сказал ей Кружилин, тронув за плечо. Женщина вздрогнула, как от удара, отшатнулась. – Что ж делать, у нас в Шантаре тоже ведь нет симфонического оркестра. Мы сами только по радио слушаем музыку. И там есть радио.

То ли ее успокоило сообщение о радио, то ли, наконец-то поняв и осознав обстановку, в которой оказалась, женщина ни слова больше не сказала, встала и ушла.

А как-то, робко постучав, порог перешагнул сухонький, костлявый старичонка.

– Я, собственно… Извините, пожалуйста… Меня направляют в колхоз, так сказать… А я, простите, узнал, что там даже начальной школы нету…

В одной руке старичок держал клеенчатую хозяйственную сумочку, в другой – толстую палку с серебряным набалдашником. И эта дорогая палка никак не подходила, не гармонировала со всем обликом старика. Он был одет в рваный, толстого сукна, прожженный с одного бока пиджак, подвязанный обыкновенной веревочкой, так как на пиджаке не было ни одной пуговицы, в истрепанные брюки, которые висели на его ногах трубами, на голове у него было жалкое подобие шляпы с обвислыми краями. Он был, кажется, полуслеп, потому что говорил, повернувшись совсем не в тот угол, где стоял Кружилин.

– А вы что же, учитель? – спросил Поликарп Матвеевич.

– Да, в некотором роде… – Старик повернулся на голос. И добавил робко, будто боялся, что ему не поверят: – Я, видите ли, доктор физико-математических наук.

Кружилин уже насмотрелся на всяких людей, но докторов наук среди беженцев встречать еще не приходилось.

У Поликарпа Матвеевича больно, кажется до отказа, сжалось сердце – все большие и большие глубины народного бедствия открывались ему.