Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 47



Она оказалась светлее и проще, чем вчера. Золотые искры в траве стали незаметны, и Кранаху пришлось специально искать ракурс, с которого они были бы видны. Потом он отправился к «Леде». Он не сразу нашел ее, слегка заблудился, попал в круглый красный зал, похожий на внутреннее пространство циркового барабана, где висели крошечные портреты вельмож. Наконец он увидел знакомый зал с доспехами, быстро прошел его и вошел в пустой и светлый коридор. В конце коридора, перед картиной, сидела девушка и делала копию. Кранах тихо подошел и заглянул через плечо. Рисунок, сделанный углем, казался беспомощен. Притоптыванием мягкой синей резинки она пыталась воспроизвести леонардовское сфумато – туманную шторку, которой задернуто улыбающееся личико Леды. Кранах запомнил навсегда луч бледного зимнего света, падающий сбоку на рыжие волосы рисующей, ее бледное маленькое ухо и узкие пальцы, испачканные углем. На каменном полу лежали перчатки и твердая белая шляпа.

– Вы скопировали только ту часть картины, которая уже является копией, – сказал Кранах, тщательно подбирая итальянские слова. – Более оригинальную часть этой картины – лес и лебедя – вы оставили без внимания. Жаль.

Она обернулась и мельком взглянула на его опаленное горным солнцем лицо со светлыми пятнами вокруг глаз, оставшимися от солнечных очков, на полукруглый шрам под левым глазом.

– Вы немец? – спросила она.

– Да. Юрген фон Кранах. Простите, что не представился сразу же.

– Кранах? Потомок немецкого живописца?

– Нет. Однофамилец. Я называю его иногда, для смеха, Большим Отчимом. Он ведь был, кажется, бородатый, в шубе. Честно говоря, не люблю его. Ведь отчимов вроде бы принято не любить, если они бородатые, в шубах.

– Почему вы не на войне? – спросила она с усмешкой. Слово la guerra было очаровательным в ее произношении. Она была молода, лет семнадцати, не более.

– Я был на войне, – ответил Юрген.

– И многих вы там убили? Врагов.



– Я никого не убил, – честно ответил Кранах. – Кажется, меня чуть не убили. Но я легко отделался. Пришлось немного полечиться в Швейцарии, в горах. Я только что оттуда… Спустился с гор, как говорят. Так иногда говорят. Спустился… И вот встретил вас.

– Швейцария плюс медицина! – произнесла она, снимая рисунок с планшета и укрепляя на нем новый лист. – Швейцарский флаг является, кажется, негативом, что ли, медицинского флага. Или наоборот. Даже не знаю. Швейцарский крест, медицинский крест, и между ними знак «плюс», знак сложения… тоже крест. Три креста на горе. Это Голгофа.

– Голгофа. Я немного занимался альпинизмом. – Кранах дотронулся концом трости до ее белой шляпы, лежащей на полу. – Правда, альпинизм больше напоминает несение креста, нежели само распятие. В основном приходится идти, идти целыми днями, волоча на плечах и за плечами снаряжение, напоминающее инструментарий средневекового заплечных дел мастера: все эти крюки, топорики, веревки, стальные зубья, штыри, клинья…

В данном прозаическом фрагменте из второго тома МЛК имеется связка или же сцепка, соединяющая флорентийские эффекты с последующими швейцарскими, в частности с важным для «Медгерменевтики» проектом «Швейцария плюс Медицина». Я передал эсэсовцу Юргену многие из своих трепетных ощущений и воспоминаний, добавлю только, что именно тогда, во Флоренции, созерцая две картины Боттичелли, я обнаружил в себе идею создания «прекрасных» или же «искусственных» идеологий – впоследствии это направление медгерменевтических усилий долго занимало наши умы. Дело это принесло золотые плоды, которые упали в воду золотой подземной реки.

В Венецию я первый раз приехал в компании Лейдера и девушки по имени Дебора Зафман. Эта молодая еврейская девушка из Штатов пересекла океан, чтобы работать ассистентом в музее Печчи.

Но совсем другой девушке и совсем в другой период жизни я посвятил влюбленные стихи под названием «Русалочка» – стихи, наполненные ощущением Венеции:

Далее следует очередной фрагмент из МЛК – фрагмент, который я рекомендую вам читать сквозь опаловые слезы, если вы всерьез надумали приблизиться к изумленному ПП, стоящему на носу речного автобуса, скользящего по Canale Grande. Изумление мое было вызвано тем, что я не испытал разочарования.

Это разочарование (хотя бы легчайшее) казалось мне неизбежным, но его не случилось. Казанова, Томас Манн, Джойс и Пастернак составили свои описания этого города, но я не вспоминал об этих текстах, не вспоминал даже о фильме Висконти, где по лицу умирающего течет краска от крашеных усов, где блики танцуют на изнанках мостов и где присутствует великолепный многоязычный шелест на пляже в Лидо. Думал я о том, что уже многократно это видел, обонял, ощущал – и не только лишь в прошлых жизнях. Незадолго до первого вылета в Италию, когда я лежал в узкой маленькой комнате на Речном вокзале. Лежал на той самой кровати, на которой в детстве листал огромные тяжеловесные страницы поэмы Кольриджа «Старый моряк». На той самой кровати, на которой Сережа Ануфриев однажды превратился в замороженное поленце с гигантскими глазами, наполненными космическим ужасом.