Страница 39 из 47
После зала МГ зритель попадал в зал Перцев, где висели поразительные научные таблицы, местами вспучивающиеся, словно бы их нечто распирало изнутри, или же, раздвинув свою научно-популярную плоть, эти таблицы давали в себе место непригляднейшим объектам, как, например, грязная картофелина, аккуратно вылепленная из папье-маше, или кастрюля с имитацией тухлого сала внутри, или карикатурная мордочка Гитлера, проступившая сквозь отстраненную научную схему. Я высоко ценю творчество этой гениальной супружеской пары, тем более некое общее перечное (или перченое) начало роднит меня с этой арт-группой. Мила Скрипкина и Олег Петренко принадлежали к одесским концептуалистам-панкам, которые своевременно пополнили собой ряды московской номы.
Я дружил с ними и восхищался их работами. Сейчас Олега Петренко уже нет среди живых, что делает Мила – не знаю. А тогда, после выставки в Прато, нью-йоркский галерист Рон Фельдман заинтересовался работами Перцев. Он сделал их выставку у себя в Нью-Йорке, и выставка прошла очень успешно. Казалось, это начало блестящей художественной карьеры. Почему эта карьера в конечном счете не состоялась – не знаю. Думаю, в силу глубоко сидящего в одесситах комплекса противоречия, а также в силу того мощного иррационального начала, что царствует в одесских душах. О детские одесские души! Какая бы ни появилась схема, сквозь нее, как зеленый росток сквозь асфальт, обязательно пробьется грязная картофелина, кастрюля с тухлым салом или окабаневшая мордочка Гитлера!
И наконец, последний зал принадлежал Косте Звездочетову! Работы Кости описывать не буду – они и так всем известны. Великолепные произведения, а моей душе особенно близкие и родные, потому что советская карикатура (на которой базируется эстетика Кости) всегда была для меня чем-то вроде драгоценного фетиша.
Я потому так подробно описываю эту выставку, что, хотя за ней и последовало еще целое море других выставок, всё же выставка в Прато осталась в некотором смысле непревзойденной, идеальной.
Готовясь к вернисажу, все мы в течение дня копошились в музее, а вечером нас тащили жрать в какой-нибудь ресторан, где многие из нас напивались и орали русские и советские песни. Пение песен превратилось просто в некую обсессию.
Сняла решительно пиджак наброшенный, ты меня ждешь и у детской кроватки не спишь, синие огни аэродрома, а у солдата выходной – пуговицы в ряд, в парке Чаир распускаются розы, утро красит нежным светом, где-то далеко в маленьком саду, незабудку не забудь, юная, милая, очень красивая девушка, с чего начинается Родина, повесился сам прокурор, под снегом же, братцы, лежала она, сказал кочегар кочегару, ты сегодня мне принес не букет из белых роз, каким ты был, таким ты и остался, сидят и слушают бойцы, вы жертвою пали в борьбе роковой, налетели злые ветры, эх, яблочко, куда ты катисси, и яблочко-песню держали в зубах, эх, дубинушка, ухнем, зимой и летом свежая, путь лежит ему на Запад, течет реченька, что прозвана черной планетой, синий-синий иней, белогвардейские цепи… Эти песни гасили душевную боль.
До сих пор обожаю русско-советские песни, но пьяное и застольное их пропевание в какой-то момент дико надоело. Из игриво-экстатического «постмодернистского» поведения это нестройное хоровое пение постепенно скатилось в обычный алкотреш. Федот и нынче, как напьется, горланит «Темную ночь», да еще таким мерзопакостным голосом, что хочется руки на себя наложить, лишь бы не внимать этим гнусным звукам.
Вот Лейдерман – он песен не пел. Он был собран и постепенно становился всё более злобным. Я начал смутно осознавать, что несколько поспешил, причислив его к своим близким друзьям. Иногда его пробивало на сентиментальное ликование. Как-то раз в музейном буфете он стал лихорадочно мне говорить что-то вроде: «Это вершина жизни! Это пик! Такого больше не будет никогда!» Так перевозбудила его выставка в музее имени Луиджи Печчи. Хотелось сказать ему на это нечто беспечное, но, как назло, сам я в тот момент был близок к тому, чтобы решить, что Тоскана и тоска происходят от одного корня.
Моей девушке не давали итальянскую визу в Москве, и меня это очень подавляло. Надутый музей Печчи не желал пальцем пошевелить, чтобы мне помочь. Я уже тихо ненавидел этот музей. Мне казалась абсолютно идиотской мысль, что эта выставка – пик нашей жизни.
Перед вернисажем нам сказали, что по залам пройдет некая группа важнейших людей. Отцы города, что ли? Хуй знает. Все должны были стоять в своих залах возле своих работ, будто припаянные. Мы с Лейдерманом выглядели как два парня из экстремистской синагоги: черная одежда, черные бороды, злые загорелые рожи.
По залам, колыхаясь элегантными костюмами, к нам приближалась группа холеных особей мужского пола. Физиономии такого рода были хорошо знакомы советскому человеку того времени благодаря популярному сериалу «Спрут». А также благодаря другим шедеврам итальянского кинематографа, посвященным деятельности мафии. Действительно, как будто небольшой спрут, состоящий из нескольких человек, непринужденно полз по направлению к нам, излучая нечто вальяжное и в то же время нечто душное. Даже каким-то тухлячком слегка повеяло от этих господ.
Они вполне любезно пожали нам руки, выразили удовлетворение достигнутыми художественными результатами и проследовали дальше. В тот миг я поклялся себе, что более никогда в жизни не окажусь в такой ситуации. Более никогда я не буду стоять возле своих artworks, приветливо улыбаясь гостеприимным хозяевам такого рода.
Выполнил ли я свою клятву? Я забыл об этой клятве молниеносно, как забывал всегда обо всех своих клятвах. Я – существо непоследовательное и беспринципное, забывчивое и рассеянное, полностью зависящее от настроений и самочувствий.
В последующие дни я ближе познакомился с некоторыми людьми из этой группы «важнейших», и они даже показались мне отчасти обаятельными. В любом случае они были весьма кинематографичны. После открытия выставки они стали нас усиленно развлекать и оттопыривать, кормить и поить, воспоследовала гирлянда вечеринок в тосканских палаццо (в некоторых залах ноздри щекотала нетронутая пыль восемнадцатого века).
Местность эта только на первый взгляд аграрная, на самом деле эти края живут текстильной промышленностью. Нас даже водили на фабрику тканей.
Приглашали и в усадьбу семейства Гори – местные магнаты. К нам тут же подклеился некто Пьеро Карини, галерейщик из Флоренции: мол, такие классные ребята, artisti russi, concettualismo, давайте делать La mostra. Монстрами они оказались порядочными – Пьеро и его приятель Вольдемаро.
Рожи уголовные, гладкие. Глаза сверкают. Всё дико дружественно. Они даже пели с нами советские и итальянские песни, а петь они умели получше нашего! Шлифованные ребята, тертые. Музыкальные. Отчасти даже сентиментальные. Но, если надо, горло перегрызут голыми зубами. Короче, Италия. Местная специфика. Нашим временам еще повезло: какие-нибудь Медичи были бандитами пожестче да покруче, нежели Карини с Вольдемаро.
Не стану врать, что художественная карьера «Медгерменевтики» или моя собственная очень сильно меня занимала в то время. Я не верил, что все эти хэнки-пэнки продлятся долго (ошибся, как видно: хэнки-пэнки длятся по сей день). Я-то думал: всё это схлынет, как с вешних вишен дым, и я буду спокойно делать иллюстрации для советских книг, параллельно изготовляя потайные артефакты в каком-нибудь подвале на Маросейке. Поэтому я хуй толкал на тему арт-карьеры, но сливать всё это в унитаз тоже не спешил – короче, тек по течению, украдкой срывая яблоки незнания с тех витых ветвей, которые сами тянулись ко мне с девичьей доверчивостью.
Короче, случился в тот период ряд событий, которые полностью затмили собой всё то, что я только что описал. Музей имени Луиджи Печчи вспыхнул и сгорел в невидимой духовой печке, будто легкий шлак – и всё под влиянием упомянутых переживаний.
Эти переживания можно, конечно, отнести к разряду туристических эффектов, но я бы воздержался в данном случае от подобных определений.