Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 47



На Фурманном круг моего общения, кроме Зайделя и Насти Михайловской, в основном составляли одесситы. Будучи закоренелым москвичом, я почему-то влился в состав так называемого Одеколона. Это обозначение расшифровывалось как «Одесская колония». Подразумевалась относительно небольшая компания художников-одесситов, в тот период обосновавшаяся в сквоте на Фурманном. Лёнчик Войцехов, Перцы (Мила Скрипкина и Олег Петренко), Игорь Каминник (Камин), Лейдер, Витя Француз, позднее присоединившийся Карман (Саша Петрелли). Еще позднее появившийся в Москве Игорь Чацкин. Ну и, конечно, роскошный Исидор Мойшевич Зильберштейн, он же Сэмэн, он же Сеня Головные Боли, он же Сеня Узенькие Глазки. К Одеколону относились также художники более старшего поколения Володя Наумец и Валик Хрущ, а из молодых – Фомский (бессловесный и педантичный сосед Лейдермана по мастерской на Фурманном), Лариса Резун-Звездочетова и Мартуганы, то есть Гоша Степин и Света Мартынчик, впоследствии превратившаяся в известного российского писателя по имени Макс Фрай. Ну и, конечно, Вадик Гринберг с женой Ниной и двумя юными дочками-красотками. К одесситам меня влекла свойственная им атмосфера чего-то несерьезного и в то же время детски-уютного: южный расслабон, хохмы и шуточки плюс культ кайфа, флюид портово-курортного города, черноморский соленый ветер, чай и план, глубочайший мечтательный инфантилизм, ощущение невылезания из детского носочка, все эти ТЭФТЭЛЬКИ, еврейско-украинский семейный борщ с мацой… Общий образ одеколониста тех дней: ленивый панк-концептуалист, остроумный и хтонический, считающий себя дико практичным, юрким и хитрым, но на самом деле совершенно не хитрый, не практичный и не юркий, а напротив, тормозной и витающий в облаках, зато вполне гениальный. Все эти художники влились в микростаю московских концептуалистов, сообщив нашему кругу особую игривость, теплоту и южный пофигизм. Все одеколонисты, независимо от их национальной принадлежности, казались мне людьми из некоего сказочного Еврейского Царства. Действительно, Одесса еще оставалась тогда отчасти таким Еврейским Царством, хотя не так много в ней уцелело евреев, но сам воздух еще оставался еврейским. Спустя много лет я пытался обнаружить Еврейское Царство в Израиле. Но не обнаружил. Потому что Израиль не царство, а государство.

Сережа Ануфриев был, конечно, звездой Одеколона. Почти все вышеперечисленные персонажи могли засвидетельствовать, что он сыграл в их жизни нешуточную роль, а многие из них, возможно, никогда не стали бы художниками, если бы не встретили Оболтуса (так называли Сережу в Одессе). Вскоре я познакомился с Федотом (Володей Федоровым), еще одним легендарным персонажем из этой одесской плеяды. О нем я уже был наслышан от мифогенного Оболтуса, причем все истории о Федоте казались совершенно сюрреалистическими, все они обладали неким особым атмосферическим привкусом, в этих галлюцинаторных байках присутствовало нечто от картин раннего де Кирико или Дельво. Вскоре мне пришлось убедиться, что Оболтус не преувеличивал.

Федота ко мне привел Лейдерман, причем оба пришли ко мне на Речной пьяные. Лейдер сразу упал на кровать, а Федот пошел на кухню ставить чайник. На кухне, вместо того чтобы поставить чайник на плиту, он зачем-то сначала решил разогреть ее. Включив плиту (она была электрической), он стал прохаживаться рядом, время от времени возлагая на нее свою ладонь, чтобы проверить степень достигнутого нагрева. В какой-то момент плита резко раскалилась и Федот, как Муций Сцевола, прижал к яростному диску свою растопыренную длань. Войдя в комнату с обожженной ладонью, он потребовал у нас совета, что делать в такой ситуации. Мы посоветовали ему пойти в тубзик и поссать на ладонь. Федот оставался в тубзике довольно долго, а потом вышел с потерянным видом и спросил: «Ребят, вы не могли бы поссать мне на руку? У меня че-то моча не идет». Мы отказались выполнить его просьбу, но в ответ на наш отказ Федот даже как-то оживился и с неожиданной игривостью спросил меня: «Паш, раз такое дело, а нет ли у тебя в таком случае транков?» Транков, то есть транквилизаторов, у меня было навалом – каждый раз, отпуская меня на уикенд из дурки, мне давали с собой коричневые бумажные конвертики, в которых лежали таблетки. Я их не принимал, и этих конвертиков с таблетками накопилась у меня целая куча. Решив предоставить Федоту богатый выбор, я вытащил из ящика стола ворох этих лекарственных конвертиков, но мой загадочный гость не стал утруждать себя выбором: он просто высыпал содержимое конвертиков на ладонь (образовалась внушительная разноцветная горсть) и отправил всё это себе в рот. При этом он так резко откинулся на стуле и так мощно впаялся затылком в стену, что дрожь прошла по всем семнадцати этажам моего дома. После этого потрясающего удара он застыл, и я было даже подумал, что он умер (что не удивило бы меня), но он крепко спал. Проснулся он, впрочем, уже минут через двадцать пять, крайне бодрый и оживленный, и стал рассказывать мне какую-то длинную и подробную историю, как он скитался по Казахстану, занимаясь фотонабором. Говорил он вроде бы по-русски, но мне пришлось прикладывать неимоверные и мучительные усилия, чтобы понимать его речь: казалось, что со мной беседует инопланетянин, весьма небрежно подготовившийся к визиту на планету Земля. Никогда прежде мне не приходилось слышать столь оживленную и при этом искаженную речь. Впоследствии этот тип дискурса стал известен всем сотрудникам «Медгерменевтики» под названием «федотское бульканье». Невнятность этого «бульканья» в последующие годы иногда бесила меня невероятно, и, бывало, я в категорической форме требовал от Федота, чтобы он «подтянул лингву». При этом история, которую он пытался излагать, носила полукриминальный характер. «Заниматься фотонабором» – это значило шляться по деревням с чемоданчиком, начиненным фотооборудованием, выполняя различные заказы селян. Например, у некоей семьи умер родственник и от него остался только стертый лик на групповом фото. А им хотелось повесить на стену его фотопортрет, где он присутствовал бы отдельно, в полный рост, да еще и в военной форме. Поэтому надо переснимать, ретушировать, еще раз переснимать… Тогда ведь не было фотошопа. Дело это, как ни странно, считалось довольно денежным, а криминальность проистекала из того обстоятельства, что все заработанные деньги приходилось возить с собой. Из-за этих денег Федот в какой-то момент поссорился с напарником, и тот даже угрожал ему ножом, при этом делая вид, что очищает апельсин. Федот в настойчивой форме призывал меня разделить с ним его возмущение гнусными инсинуациями напарника, он истерзал и превратил в оранжевый хлам несколько апельсинов, изображая сцену наезда. Было очевидно, что выпученный инопланетянин, сидящий передо мной за моим кухонным столом, с ног до головы обрызганный апельсиновым соком, пытается изображать «правильного пацана», эдакого тертого, бывалого и бесстрашного землянина. Но получалось это у инопланетянина крайне скверно. В тот момент, внимая этому монологу, я крайне удивился бы, если бы мне сообщили, что с этим человеком я буду дружить в течение многих лет и что он в какой-то момент даже заменит Лейдермана на ответственном посту третьего старшего инспектора МГ. Федот мне не только не понравился тогда, при первой встрече, но, скорее, внушил ужас. Но не всё так просто. В этом человеке целый ворох личностей, и среди них попадаются весьма ценные.

Сейчас, в эпоху разобщенности, Федот и Лейдерман заняли крайне противоположные позиции по разным сторонам мутного политического спектра. Лейдерман почему-то стал украинским националистом, то есть «оголтелым укропом», а Федот сделался «нерукопожатным ватником» (по его собственному определению). Вот так вот разбросала бывших друзей сложная международная обстановка.

На Оболтуса в этом смысле всегда можно положиться – ему точно насрать на политику. Оболтус навещал меня в дурдоме, являясь в американской шляпе и фашистских сапогах, мы раскуривались с ним во дворике близ больницы, сидя на черном бревне за разноцветной избушкой, предназначенной, надо полагать, для детского секса в дождливые дни. Приятно было возвращаться в отделение накуренным: всё казалось таким уютным, даже депрессивный режиссер Шнейдер, грызущий свою веснушчатую руку, роняющий на свою собственную слабую кожу слабые жемчужные слезы – он оплакивал свое цветущее прошлое, кинофестивали, премьеры, рестораны, женщин… Больше всего в нашем отделении страдали те, кто в жизни достиг успеха. Страшитесь успеха, будущие старики и старухи!