Страница 33 из 51
Однако воробьиха была у него? Вроде была. Туфли на полу в прихожей лежали? Лежали. Без всяких «вроде»: точно лежали. И ждал Анатолий кого-то, с нетерпением ждал. Кого, спрашивается?
7
Вопросы эти в книжку он заносить не стал, а решил при встрече ознакомить с ними Данилыча. Не просто ознакомить: обсудить. Насчет профилактики и девчонки этой. Воробьихи…
– Не заперто! Входите!
Он и не заметил, как к Агнессе Павловне постучал.
Вошел, снял фуражку, крикнул в гулкую квартиру:
– Добрый день, Агнесса Павловна! Это из милиции к вам. Семен Митрофанович.
– Ну что там еще? Погодите, оденусь!
Усмехнулся Ковалев: то не заперто, то погодите. Странный народ, женщины одинокие!
Агнесса Павловна в тридцать овдовела, красивая бабенка была, тугая, ядреная, и все соразмерно, ничего не скажешь. Завидная вдовушка: и квартира, и дача, и машина, и в самом соку. Однако тогда она не спешила. Тогда она так считала, что лучше быть вдовой профессора, чем женой аспиранта. И жила не задумываясь, точно раскручивала много лет назад взведенную пружину. Без оглядки жила, словно на бегу. Ну а теперь… теперь добежала. Теперь ей самая пора была к месту причаливать, на якорь становиться, а якоря-то этого в наличии и не имелось. О якоре своевременно заботиться следует, и умные люди его загодя подбирают…
– Входите!
Дух в большой комнате стоял, точно в милицейской курилке под утро. И окурки везде понатыканы: в пепельницах, в тарелках, в цветах. И рюмки немытые на столе, и бутылки пустые: хороший кавардак здесь вчера устраивался, на всю катушку…
Младший лейтенант первым делом окна настежь распахнул, чтоб выдуло весь этот кабацкий дух к чертовой матери. Тут Агнесса Павловна вошла – в пестром халате, зеленая то ли с пересыпу, то ли с перекуру. Сказала безразлично:
– А, это вы…
Плюхнулась в кресло, схватила сигарету. Семен Митрофанович ждал у окна, пока она в соображение войдет. Ждал, глядел на измятое, безжизненное лицо этой еще совсем нестарой женщины, на дрожащие пальцы и жалел ее. Раздраженно жалел, дурой чертовой про себя ругая.
– Хотите кофе, Семен Митрофанович? Я вам по-особому сварю: меня композитор один научил.
– Это потом, спасибо. Тихо вы вчера гуляли.
– При закрытых окнах. – Она усмехнулась. – Цените, Семен Митрофанович.
– Ценю, – серьезно сказал он.
Не отшутился: правду сказал. Он уважал ее, беспутную, добрую и очень одинокую. И она его уважала: вся гульба здесь втихую шла, за тяжелыми шторами, чтобы ему, младшему лейтенанту Ковалеву, поменьше было беспокойства.
– С прошедшими именинами вас.
Она покивала. Потом вдруг улыбнулась, даже глаза чуть ожили.
– Учтите: мне – тридцать девять, и ни на один день больше!
Сорок три ей вчера исполнилось, но точность здесь была ни к чему. А вздохнул Семен Митрофанович по другому поводу.
– Себя бы пожалели.
Всерьез сказал, и не во исполнение параграфа – от души. Сроду бы он никогда себе не признался, что… Ну да что уж там: он милиционер, а она – кофе с композиторами… Да и потом, усмехнулся Ковалев, ему завтра на пенсию, а ей вчера – тридцать девять, и ни на один день больше. И вздохнул:
– Пожалели бы вы себя, Агнесса Павловна!
– А!.. – Она беспечно махнула рукой, сигарета немного привела ее в чувство. – Так как же насчет кофе?
– Кофе?… – Он прошел, сел напротив. – Это потом. Сами выпьете. Я ведь просто так зашел. Попрощаться зашел, точнее сказать.
– Попрощаться? Уезжаете куда?
– Уезжаю, Агнесса Павловна. Совсем уезжаю, потому как с ноля часов выхожу на пенсию.
– На пенсию?… – Она встала, глядя на него и вслепую тыкая сигарету в пепельницу. – Семен Митрофанович, дорогой, вы шутите так, да?
– Нет, не шучу. Сдаю участок новому товарищу, старшему лейтенанту Степешко Степану Даниловичу. Мы с ним заходили к вам, да вы аккурат на даче были…
Она вдруг бросилась к столу, зазвенела бутылками:
– Черт!..
– Что вы там, Агнесса Павловна?
– Погодите!..
Зло сказала, с сердцем, и вышла так стремительно, что полы халата крыльями взлетели в воздух. И вернулась быстро: Ковалев даже подивиться не успел, куда это ее унесло. Притащила початую бутылку коньяку и две чайные чашки: остальная посуда, видать, вся грязная была.
– Не все вчера вылакали.
Плеснула в чашки.
– Не надо, – сказал он. – Я при исполнении, а у вас печень больная. И ночь вы не спали, и курили много…
Он замолчал, потому что увидел вдруг, что из глаз ее медленно, одна за другой, текут слезы. И она их не вытирает, а только моргает часто.
– Семен Митрофанович! – Она глубоко вздохнула. – Семен Митрофанович, дорогой мой, вы же один-единственный во всем свете ко мне по-человечески относились… Нет-нет, вы не говорите ничего, вы помолчите, я говорить буду. Вы меня от всех этих баб, от всех этих Бызиных, от склок, сплетен, дрязг вот уж сколько лет грудью своей прикрываете. Если бы не вы, сожрали бы они меня. Сожрали бы, Семен Митрофанович, сожрали!.. Вот почему… – Она помолчала, улыбнулась. – Реветь хочется, понимаете? Но это так, это пройдет… – Агнесса Павловна вдруг совсем по-девичьи шмыгнула носом. – Живу я беспутно, глупо, пошло живу – это я все понимаю. За это и наказана: ни семьи, ни детей, ни внуков – пустота впереди. И вы, вы один поняли, что мне… мне… Ну, скажите, что мне, Семен Митрофанович. Скажите на прощание.
– Страшно вам, Агнесса Павловна, – тихо сказал Ковалев. – А особо по ночам страшно, и потому вы ночей одиноких боитесь и себя губите, гостей со всего города созывая…
– А теперь и вы уходите, – перебила она. – Так будьте хоть вы счастливы, дорогой мой человек! Будьте счастливы среди детей и внуков: уж кто-кто, а вы заслужили это.
Она залпом выпила коньяк, хватила чашкой об пол: только осколки брызнули.
– На счастье!.. А сейчас уходите. Уходите, Семен Митрофанович, а то я так реветь начну, что не обрадуетесь!
– Хорошо. – Он аккуратно поставил чашку, пошел к дверям. – Я вас Данилычу передал, Агнесса Павловна, так что не волнуйтесь. Данилыч – человек очень серьезный…
– Не надо меня никому передавать. Не надо: я ведь не деревянная.
– Тогда… – Он потоптался, обдумывая, следует ли ей говорить то, что только сейчас пришло ему в голову.
– И говорить ничего не надо, – сказала она. – Не надо, пожалуйста, не надо: этак и до пошлостей можно договориться.
– Я к вам завтра зайду, Агнесса Павловна. Завтра в десять утра.
И вышел. И пока шел в следующую квартиру, все думал о том, что пришло ему вдруг в голову и о чем он завтра собирался беседовать с Агнессой Павловной.
А пришло ему в голову уговорить Агнессу Павловну бросить эту забубенную жизнь. Оставить город, продать дачу, а вместо нее купить дом в том селе, в котором он сам намеревался жить. Там бы она уж никак не была бы одинока, там бы вокруг нее живо бы завертелись и бабенки, и ребятишки, потому что в сельской местности на культурных людей голод стоит великий, а Агнесса Павловна когда-то кончила музыкальное училище и играла на пианино. Да и кроме пианино, кроме бесед да лекций, многим она могла привлечь детвору, потому что детвора – она доброту аж за восемь верст чует и платит за нее червонной любовью. А в доброте Агнессы Павловны Семен Митрофанович не сомневался: он доброту в человеке тоже за восемь верст чуял…
Основная трудность в том была, что надо было как-то завтра к этому вопросу подойти. Тут ведь не в словах дело заключалось – слова у нас одни на всех выданы, – тут основное – как эти слова сказать. Как не обидеть, не задеть, как согреть ими человека. Согреть – он об этом всегда думал, потому что мерзнет душа человеческая при центральном отоплении, мерзнет, льдинкой покрывается, и всегда надо стараться так сделать, так сказать, чтоб от льдинки той только роса осталась. Роса – это ничего, это хорошо даже. Роса – она освежает…
Шел старый милиционер по крутым лестницам, потел в грубой тужурке, отдувался на площадках и думал. Думал, как ему завтра росу эту в душе прокуренной пробудить…