Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 65

Катюшу, впрочем, ни о чем просить не хотелось.

– Это хорошо. – Она попятилась, пропуская гостя. – Ты садись, Лева, вон туда. Я сейчас чай принесу. Хочешь чаю?

– Не очень, – сказал Лев Семенович.

Он умостился в низенькое кресло и теперь сидел выпрямившись, положив руки на колени, как первый ученик.

– А впрочем, давай, Ледочка…

– Я сейчас…

Петрищенко заторопилась в кухню, поставила на поднос две парадные чашки. Нарезала лимон, положила печенье. Что еще? Лева любит, когда много сахара. Поставила сахарницу. Как вообще можно пить такой сахарный сироп, ей-богу? Всегда над ним смеялась. Варенье еще. Блюдечки. Может, сыр нарезать? Нет, пока хватит… Она поставила поднос на столик, сбросив на пол Лялькины «Уроду» и «Пшекруй». От Ляльки опять влетит. Хорошо бы не при Леве. В последнее время Лялька не очень-то стеснялась посторонних…

– Как ты, Ледочка? – спросил Лев Семенович, размешивая сахар ложечкой. – Как мама?

– Мама? Ну как мама? Лежит… Иногда вроде бы все понимает, иногда плывет. Знаешь, так… решила, что я замужем за китайцем… Очень меня ругала…

И зачем я все это рассказываю? Ему же совершенно не интересно.

– И представляешь, Лева, Лялька тоже оказалась замужем за китайцем. Ну, в общем, что-то она себе придумывает такое… странное… вчера спросила, куда папа ушел? Когда придет? Женщину вот взяли. Культурную. Она с мамой сидит, разговаривает, Ахматову читает. «Четки». Может, это из-за Ахматовой у нее такие фантазии, как ты думаешь?

– Вряд ли, – рассеянно сказал Лев Семенович. – Вот если бы твоя сиделка Вертинского ей пела… – Он улыбнулся своей шутке. – Помнишь: где вы теперь? Кто вам целует пальцы? Куда ушел ваш китайчонок Ли?

– Помню, конечно… Лиловый негр, ага… Я альбом недавно купила, две пластинки, знаешь, горчичного такого цвета, и портрет в овальной рамке.

– А, да… надо будет и мне купить. Кстати, как там моя девочка?

На миг ей показалось, что он спросил о Ляльке.

– Прижилась в коллективе?

Нет, это он об этой, о Белкиной. Ну да, она же через него.

– Ничего. Работает. Обживается понемножку.

Нет-нет, сказала она себе, все-таки он, Лева, приличный человек. Пришел ведь поддержать… Несмотря.

Неприятности заразны, особенно для начальства. Со мной сейчас как с зачумленной, ну не то чтобы совсем, но все-таки лучше не надо. Особенно в гости приходить…

– Спасибо тебе, Лева, – сказала она вслух.

– А? – Лев Семенович звякнул ложечкой о край чашки.

– Что поддержал. А то надо с кем-то посоветоваться, а ведь мало с кем можно.

– Да, – сказал Лев Семенович, – да… Ты знаешь, Ледочка, – он оглянулся на молчащий телефон, – очень между нами… неприятная ситуация. Ну, перед самыми Октябрьскими, да еще эта Олимпиада, будь она неладна! Они сейчас так боятся всяких инцидентов. Так что там, – он поднял палец, – пока решили наверх не сообщать. Тем более достоверно не установлено, по вашей ли это части.

– Совершенно очевидно, Лева, что это по нашей части, – печально сказала Петрищенко.

– Халатность, повлекшая за собой смертельный исход, – это очень плохо, Ледочка. Но если честно, все эти ваши методы, если честно… кустарщина какая-то, одно сплошное мракобесие. Будем надеяться, все же совпадение. Крайний всегда виноват, а под тебя, между нами, давно копают, не будем говорить кто…

Опять, подумала Петрищенко. Все знают, одна я не знаю. Вот же стерва, господи прости. Халатность. Смертельный исход. Это…

Маму жалко. И Ляльку.

– Что же делать, Лева? – спросила она печально, кроша печенье.



– Ну… если вы сможете доказать, что это не вы…

– Как? – Она даже всплеснула руками. – Как мы можем доказать?

– Ну, акты же есть. Подписанные. У вас же бумаги все в порядке?

– В порядке, – сказала она уныло.

– Я так им и сказал. Нельзя вот так, с бухты-барахты. Так что наверх не пойдет… По крайней мере, пока.

Он моргнул, выпрямился и покосился на дверь в Лялькину комнату:

– Но и ты помоги мне, Ледочка.

Вообще-то, Розка осень любила, и желтые пятипалые листья на темном асфальте казались ей похожими на следы какого-то доисторического животного. Но сейчас на душе у нее было гнусно. На мерзкой этой работе ей дали понять, что толку от нее, Розки, никакого, разве что окна мыть. А потом вообще выставили.

Она шла по бульвару, мимо тополей, которые трясли листвой, как печальные паралитики, и ненавидела все вокруг: ограды в лишаях облупившейся штукатурки, а за ними – мокрые сады, и асфальт весь в трещинах, и воет ревун за темным стадионом, где мокнут гравийные беговые дорожки…

И все-таки она внимательно смотрела под ноги, чтобы не наступать на желтые листья.

Может, это лично ей, Розке, не везет? И все прекрасное и интересное всегда случается с другими? Или, внезапно осеняет Розку, и с другими на самом деле ничего не происходит, а они тоже врут, бессовестно и безбожно, чтобы остальные завидовали?

Неужели будущее сначала мигнет впереди, яркое и красивое, а когда догонишь, запыхавшись и обмирая заранее от восторга, возьмет да и обернется гнусной серой харей…

Затылок стянуло и начало покалывать, как бывает, когда кто-то очень пристально смотрит в спину.

Розка на всякий случай покосилась на темную витрину гастронома. Но там ничего не отражалось. Даже сама Розка.

Отблески фонаря круглились на мокрых черных ветках. Розка поежилась. Воздух, сырой и липкий, вдруг напитался гнилью. Сладковатый, тяжелый такой запах, словно от подтухшего мяса.

Розке захотелось присесть, вжаться в землю и затаиться, как затаиваются маленькие зверьки, над которыми в ночи мягким комком мрака пролетает сова.

Она ускорила шаг, ощущая, как натирают в паху швы новых, купленных с рук, позорно дорогущих джинсов. Розка как раз хотела, чтобы в обтяжку, «без мыла не влезешь», говорила мама, а они, заразы, жесткие и натирают. Это же вроде ковбойская одежда – как она может натирать?

Главное, говорит спрятавшийся в Розке маленький пушистый дрожащий зверек, главное – не обернуться…

Она оборачивается.

Никого. Ствол дерева у дороги завивает вокруг себя волокна тумана, она видит воздуховороты, маленькие такие вихри, словно кто-то быстро и резко спрятался за деревом, вон какая горбатая тень от ствола, а может, и две тени, горбатые, слипшиеся, но не совсем, что-то такое, очень…

Ее шаги отчетливо звучат на пустой улице. А там, за оградами, дорожки, исчерканные слизистыми следами улиток, и мокрые сады, где гниет под черными деревьями падалица, мокрые крыши, мокрое, темное, яростное море.

Она останавливается, изо всех сил задерживает дыхание и прислушивается. Никого.

Тогда она осторожно выносит вперед ногу и возобновляет путь, но, когда она ускоряет шаг, эхо возникает вновь.

Она не выдерживает и бросается бежать, чувствуя, как горячий, липкий воздух поворачивается комом в горле. Под ложечкой режет. Это потому, что я нетренированная, думает Розка, я же собиралась бегать по утрам. Но ведь утром так не хочется вставать, особенно сейчас, когда совсем темно. Она раскрывает рот, жадно хватая воздух, и слышит хлюпающие тяжелые шаги за спиной, уже открыто, нагло, не таясь, и она не может обернуться, потому что тогда она потеряет несколько секунд…

Трамвай вынырнул из-за поворота, и, звеня, прокатил мимо, как наполненная светом и звуком сверкающая шкатулка, и притормозил у перекрестка, где застыла в тумане рубиновая капля светофора. Розка глубоко вдохнула сладковатую гниль и бросилась вперед из последних сил, чувствуя, что внизу, в паху, происходит что-то уже совсем не то… Кажется, она позорно упустила капельку мочи.

Она бежит так, что свет фонаря распластался по мокрому воздуху, и, когда дверь-гармошка начинает закрываться, хватается скользкой рукой за скользкий поручень, и плечом втискивается в щель.

И дверь отрезает Розку от страшного внешнего мира, и Розка оказывается в закрытой коробочке, по мокрым стеклам ползут капли, отражая огни светофора – красный, зеленый, желтый, как маленькие драгоценности на черной стеклянной витрине. Трамвай звякнул и покатился дальше, а Розка, шатаясь и цепляясь за поручни, прошла к местам «Для инвалидов и пассажиров с детьми» и плюхнулась на сиденье.