Страница 42 из 60
– А если опасно, то зачем же девчонку брать? – вдруг сердито спросил Захар. – Не бабское это дело, ваши благородия.
– Какую девчонку?
– Да болгарку, какую же еще? Послали вы меня за продуктом, а болгарский старшой в помощь ординарца своего отрядил.
– Любчо? – спросил Олексин.
– Любка она, а не Любчо, – хмуро поправил Захар. – Я как глянул, сразу в сомнение: больно уж тонок паренек-то, больно уж нежен, да и ходит как баба, нога за ногу цепляется. Что-то, думаю, не того, что-то, думаю, проверить надо.
– Проверил? – улыбнулся Отвиновский.
– А как же! В складе за грудки ординарца этого цап! А там что положено. А она мне вжиг по одной щеке, вжиг по другой. Аж искры из глаз. И в слезы. Ладно, говорю, девонька, виноват, ежели так вышло.
– Девушка? – растерянно спросил Гавриил. – Нет, этого я не потерплю. Завтра же в тыл, к маме!
– Ясно, – кивал Захар. – Не бабское дело.
– Молодец, Захар! – весело хохотал Отвиновский. – Значит, все что положено, говоришь? Вот это разведка! Учитесь, поручик!
Василий Иванович не поехал ни в Смоленск, ни в Москву, ни в Псков: он хотел бы повидать родных, но неизбежные разговоры о прежних идеалах, о жизни в Америке и, главное, о его семье были настолько неприятны, что он предпочел переписку. Мамы больше не было, а остальных он слушать не желал, подозревая, что все они резко восстанут против их брака, не освященного церковью, а значит безнравственного и незаконного в глазах общества. Уже в письме Вари он уловил неудовольствие по этому поводу и с той поры обязательно отговаривался от приезда крайней занятостью.
А занят он не был ничем. Поселились они в Туле, где у Екатерины Павловны были дальние родственники, сняли квартирку с хозяйскими дровами и пробавлялись случайными заработками: Василий Иванович бегал по урокам, а Екатерина Павловна, имея диплом повивальной бабки, довольствовалась случайной практикой в домах бедных, часто поэтому стесняясь брать деньги за услуги.
– Знаешь, Вася, такая голь неприкрытая, такая бедность, что…
Она замолкала, не решаясь признаваться в собственной непрактичности. А Василий Иванович неизменно отвечал:
– Доброе дело дороже денег.
Жили бедно, часто отказывая себе в самом насущном и беспокоясь только о ребенке. Бедность заставляла изворачиваться, и Василий Иванович вскоре научился многое делать сам: чинил обувь, столярничал, вызвался покрыть крышу соседке, пытался красить холсты, по собственным рецептам составлял краски. Клиентура была невелика, но давала некоторый заработок.
Жизнь текла тихо. Родственники Екатерины Павловны – выходцы из села, пробавлявшиеся ремеслом и мелкой торговлишкой, – были людьми богобоязненными и ограниченными, пациентки и редкие заказчики – им под стать; в гости Олексины не ходили и у себя не принимали. Кроме акушерки Марии Ивановны, с которой Екатерина Павловна познакомилась на общем поприще.
Мария Ивановна заходила на чай, к которому непременно приносила то пряники особой выпечки, то пирог собственного изготовления, то конфеты, присланные из Петербурга. Расспрашивала об американском житье, о семье, о взглядах на религию и церковь, хорошо слушала. Вначале Василий Иванович стеснялся, разговор обычно вела Екатерина Павловна, а потом осмелел, стал рассказывать сам. Как-то зашла речь о графе Льве Николаевиче. Василий Иванович читал почти все, что было опубликовано, высоко отзывался о Толстом как о писателе, но не верил ему как человеку. Усмехался скептически:
– Граф мастерски потрошит человека, Мария Ивановна. Мастерски, но – постороннего. А вот господин Достоевский ставит опыты на себе. Себя потрошит, и ему больно. Больно ему, а его сиятельству не больно. Один – блистательный патологоанатом, а второй сам у себя вырезает аппендикс. Или того страшнее – язву из сердца.
– Полно, Василий Иванович. Сомневаться в огромном таланте Льва Николаевича даже не модно.
– А я и не сомневаюсь в его таланте, а может быть, и в гениальности. Но зло у графа теоретическое. А у нас практического зла – девать некуда. Практического – и во фраках, и в мундирах, и в армяках. Как с ним прикажете бороться?
– Но ведь вы тоже, Василий Иванович, отрицаете борьбу как непременное условие развития общества.
– Отрицаю как самоцель: борьба, борьба и борьба. Нельзя безболезненно переносить законы природы на человеческое общество хотя бы потому, что природа не знает нравственности, а человек отрицает отсутствие этой нравственности. Сумеем ли мы соединить эти крайности, если будем слепо проецировать аксиомы диалектики с природы на человека?
Мария Ивановна спорила осторожно, только намечая тему и давая Василию Ивановичу высказываться, как он хочет. Не пыталась защищать свою точку зрения, а просто слушала, лишь изредка направляя разговор. Екатерину Павловну беспокоила эта манера:
– Она словно выпытывает.
– Нет, Катенька. Просто у нее нет позиции, и она ощупывает мою. Все естественно. Мария Ивановна – добрый человек. Добрый и страдающий.
– Почему ты решил, что она страдает?
– А разве можно быть добрым, думающим и не страдать?
Обычно Мария Ивановна приходила в субботу, если не было вызовов. Олексины привыкли ждать ее в этот день и очень удивились, когда она появилась в четверг.
– Мария Ивановна, вы ли это? – громко спросила Екатерина Павловна, открыв дверь. – Признаться, не ожидали и очень, очень рады.
Василий Иванович услышал и успел юркнуть в комнатку Коли: был одет по-домашнему, распустехой. Старательно привел себя в порядок, вышел:
– Мария Ивановна! Какими судьбами в будний день?
– Среди ваших братьев есть Федор? Федор Иванович Олексин?
– Есть. – Василий Иванович несколько оторопел. – Федя. Студент. А почему вы спросили, Мария Ивановна?
– В городской больнице лежит какой-то Федор Олексин. Доставил его неизвестный бродяга-солдат, сказал, что подобрал на дороге.
– А… что с ним?
– Было сотрясение мозга, как мне сказали. Но вы не волнуйтесь, Василий Иванович, он уже в полном сознании, все позади.
– Идем! – Василий Иванович заметался. – Катенька, извозчика!
– Извозчик у дома, я не отпускала, – сказала Мария Ивановна. – Только оденьтесь же: на улице дождь.
В благотворительном корпусе пахло промозглой плесенью, карболкой, плохо выстиранным бельем. На выщербленном каменном полу стояли лужи, железные койки проржавели, и даже сестры, в отличие от общих отделений одетые в серые халаты странноприимниц, казались убогими и нездоровыми.
Федор лежал у стены в низкой сводчатой палате. Он не удивился и не обрадовался, увидев брата: он вообще уже ничему не удивлялся и не радовался. Глянул отсутствующе, и этот взгляд больнее, чем все остальное, резанул Василия Ивановича.
– Феденька, узнаешь меня?
– Узнаю, – тусклым голосом сказал Федор. – Васька-американец.
Впопыхах забыли об одежде, а своей у Федора не оказалось. Завернули в казенное одеяло. Серая сестра шла сзади, напоминая:
– Верните, господа, не позабудьте. Уж пожалуйста, верните: больным не хватает.
Всю дорогу Федор молчал, не отвечая на вопросы и ничем не интересуясь: куда везут, зачем, почему. Ему было все безразлично, все существовало точно в ином измерении, а в том, в котором находился он сам, были только воспоминания. И больно ему было не от толчков пролетки, а от этих воспоминаний. Только на квартире он несколько оживился. С видимым удовольствием вымылся, надел чистое белье, безропотно лег в постель.
– Кто эта женщина?
– Моя жена. Екатерина Павловна.
– Милая женщина какая.
– Ах, Федя, Федя! – Василий Иванович смахнул слезу. – За что же тебя-то, а? Тебя-то за что?
– Сейте разумное, доброе, вечное. – Федор медленно улыбнулся. – Сейте, только спасибо вам никто не скажет, не уповайте. Это ошибка, Вася. Поэтическая ошибка.
– Не думай сейчас ни о чем, не думай. Ешь, спи, набирайся сил. Силы – это главное.
– Мысли, как черные мухи, всю ночь не дают мне покою… – Федор помолчал, спросил вдруг: – Я постарел, брат? Да, да, постарел. На сто лет постарел.