Страница 10 из 25
Когда история «движется по неизбитому пути», мы получаем и местный колорит, и что-то еще в придачу. Персонажи вступают в сцену в одном состоянии, а покидают ее в другом. История уточняет саму себя, уточняет вопрос, который ставила с самого начала.
Итак, что же тут происходит?
«Рябой мужик» бранится. (Это у нас проходит по категории «местный колорит».) На брань откликается Семен, обращая внимание мужика на присутствие Марьи Васильевны. («Нешто не видишь: барышня!»)
На семинаре мы много рассуждаем о «повышении ставок» в рассказе. Семен именно это сейчас и сделал. Вот оголенный провод под названием «Марья Васильевна», а вот – «мужики в трактире», электрический ток течет в обоих, но лежат они параллельно в нескольких футах друг от друга.
Семен, откликнувшись на брань, замыкает их друг на друга. Марья Васильевна и собравшиеся мужики не имеют никаких общих дел, не связаны друг с другом. А теперь имеют и связаны.
Кто-то «передразнивает» Семена и его характеристику Марьи Васильевны: «Барышня…» (Одновременно желает сказать: «Ты ее за молодую держишь?» и «Ты ее держишь за благородную?»)
Внезапно в трактире возникает напряжение. Марью Васильевну оскорбили дважды: косвенно – исходной руганью, и впрямую – насмешкой. Мы чувствуем, что это собрание мужиков способно ополчиться на эту учительницу «из знати». Кто же за нее вступится?
Напряжение разряжается тем же милым рябым мужичком, который вечно представляется мне Соней из семи гномов (у меня в мыслях он, извиняясь, стаскивает с себя колпачок). Марья Васильевна принимает его извинения. «Здравствуй!» – говорит она чопорно – опасаясь, что, быть может, это напряжет обстановку еще пуще.
Итак: вроде пронесло, а вся сцена подчеркивает шаткое положение Марьи Васильевны среди простолюдинов. Если б тот сквернословящий мужик оказался не таким сквернословящим мужиком, все могло сложиться хуже. (Хуже станет – лет через двадцать, когда разразится революция в России и кое-кто из этих мужиков отправится разорять имение Ханова.)
Как откликается на это Марья Васильевна? «С удовольствием» пьет свой чай. Могла б пить его с «трясущимися руками» или «едва не в слезах». Но нет. Возможно, догадываемся мы, это для нее не очень-то необычный опыт. (Нам он неприятней, чем ей.) На пути в город и из города она в этом трактире, скорее всего, бывала не раз. Может, подобное вялое подначивание уже случалось?
Наше понимание Марьи Васильевны вновь дополнилось. Это не история женщины, только что упавшей с неба в низменный мир. Это история человека, в низменном мире оказавшегося уже некоторое время назад, привычного к нему, и мир этот не очень-то возмущает человека. Марья Васильевна пала, продолжает падать, и падать ей есть куда. Она сама уже почти крестьянка.
Отвечает ли эта сцена принципу Корнфелда? Мне кажется, да. Пусть Марья Васильевна в своих внутренних монологах и заявляла о себе как о женщине, вынужденной жить среди мужичья, мы, возможно, верили ей не вполне. А теперь верим. В этих монологах (как, по-моему, и вообще в любых наших внутренних монологах) она располагала властью, исподволь осуждая Семена и Ханова, а также в самом акте разумного осмысления. А теперь мы увидели, до чего и в самом деле неустойчиво ее положение. Более того, оно хуже, чем Марья Васильевна полагает. Она уж не замечает, как низко пала, – зато заметили мы.
Вообразите человека, идущего по улице и размышляющего о том, что, может, пора б уже купить новый костюм. Тот, который на нем, прямо-таки отменный, и люди все время хвалят его, ну и пусть, отчего бы не побаловать себя. По дороге в магазин он проходит мимо каких-то подростков, они отпускают шутку насчет того, до чего старомодный и паршивый у человека костюм.
Нам его жаль, но мы к тому же сразу видим этот его костюм.
Заметив разницу между версией Марьи Васильевны, какую она предлагает в своем внутреннем монологе, и ее действительным положением мире, я проникаюсь к ней большей нежностью – и мне сильнее хочется ее защитить. С более сложной Марьей Васильевной, которой еще и угрожает что-то, я и пройду до конца этого рассказа.
А до конца (мужайтесь) еще три страницы.
– Васильевна, собирайся! – окликнул Семен.
Поехали. И опять все шагом.
– Недавнушко школу строили тут, в ихнем Нижнем Городище, – сказал Семен, оборачиваясь. – Греха-то что было!
– А что?
– Будто председатель себе в карман тысячу, и попечитель тоже тысячу, и учитель пятьсот.
– Вся-то школа стоит тысячу. Нехорошо на людей клеветать, дед. Это все вздор.
– Я не знаю… Что народ, то и я.
Но было ясно, что Семен не верил учительнице. Ей крестьяне не верили; они всегда так думали, что она получает слишком большое жалованье – двадцать один рубль в месяц (было бы довольно и пяти) и что из тех денег, которые она собирала с учеников на дрова и на сторожа, большую часть она оставляла себе. Попечитель думал так же, как все мужики, и сам кое-что наживал с дров и за свое попечительство получал с мужиков жалованье, тайно от начальства.
Лес, слава богу, кончился, и теперь до самого Вязовья будет ровное поле. И осталось уже немного: переехать реку, потом железнодорожную линию, а там и Вязовье.
– Куда же ты едешь? – спросила Марья Васильевна у Семена. – Поезжай правой дорогой, на мост.
– Чего? И тут проедем. Глыбина, не очень чтоб.
– Смотри, как бы нам лошадь не утопить.
– Чего?
– Вот и Ханов поехал на мост, – сказала Марья Васильевна, увидев далеко вправо четверку. – Это, кажется, он едет?
– О-он. Должно, не застал Баквиста. Экой дуролом, господи помилуй, туда поехал, и зачем, тут на цельных три версты ближе.
Подъехали к реке. Летом это была мелкая речушка, которую легко переходили вброд и которая обыкновенно пересыхала к августу, теперь же, после половодья, это была река саженей в шесть ширины, быстрая, мутная, холодная; на берегу и у самой воды видны были свежие колеи – значит, здесь проезжали.
– Вперед! – крикнул Семен сердито и с тревогой, сильно дергая за вожжи и взмахивая локтями, как птица крыльями. – Вперед!
Лошадь вошла в воду по брюхо и остановилась, но тотчас же опять пошла, напрягая силы, и Марья Васильевна почувствовала в ногах резкий холод.
– Вперед! – закричала и она, поднимаясь. – Вперед!
Выехали на берег.
– И что оно такое, это самое, господи, – бормотал Семен, поправляя сбрую. – Чистое наказание с эстим земством…
Калоши и башмаки были полны воды, низ платья и шубки и один рукав были мокры, и текло с них; сахар и мука оказались подмоченными – и это было обиднее всего, и с отчаяния Марья Васильевна только всплескивала руками и говорила:
– Ах, Семен, Семен!.. Какой же ты, право!..
Пара слов о разнообразии.
Вновь подавшись в путь, Семен опять принимается сплетничать – на сей раз о том, сколько «греха-то было» в городке, который они только что оставили. Прежде Семен сообщил сплетню, оказавшуюся правдой (об убийстве московского городского головы), и Марья Васильевна ему не поверила и/или не заинтересовалась. Здесь же, похоже, Семен неправ, а Марья Васильевна заинтересовалась – и поправляет его. Могло выйти и так, что Семен оба раза передает ложные слухи, а Марья Васильевна оба раза поправила бы его. И опять-таки чутье Чехова явно предпочитает разнообразие, а не статику. Один из талантов Чехова – в способности естественно внедрять разнообразие в ситуацию, какую писатель помельче оставил бы статичной.
Благодаря вот этому разнообразию мы Семена видим двояко: с одной стороны, как русскую версию теоретика-конспиролога XIX века, вечно желающего верить в худшее в ком угодно при власти, а с другой – того, что, пусть и живет среди того же простонародья, что и Марья Васильевна, смог сохранить живой (пусть и беспорядочный) интерес к тому, что вокруг него происходит.