Страница 6 из 158
В эту минуту я ненавижу мастера… Ну и морда! Трень-бом! Трень-бом!
И сколько ни колоти — хорошо, вылезет на сантиметр. А то и того нет. Но мастер говорит: хорошо идет. Главное — нельзя останавливаться. Еще немного, а там само пойдет. Словно кто-то держит снаряд на глубине двести метров. Называется это прихват. Вот если сейчас мы не выколотим снаряд бабой, то уже ничем не поможешь… Ну, еще немного, ребятки… А там само пойдет. Трень-бом! Вверх-вниз. Раз-два! Разогнись-согнись. Аи да баба! Ну и баба… Это баба. Баба-баба. Трень-бом-баба! Бим-бом-баба!
Ну и ну! Можно же так уходиться. Дальше некуда. Откуда только силы берутся… Передохнем — а ну, еще раз! Перекурить — а ну, нажмем!
Перекури — отставить! Перекури — отставить! Разойдись! Разойдись постройся. Разойдись — постройся!
«У каждого человека есть свой запас силы и еще 'НЕМНОЖКО».
Говорят, работа — это фронт.
Р-разойдись!!!
Этого уже не могло произойти… Ночь, день и еще ночь мы колотили бабой. Миллиметр за миллиметром выползал из скважины снаряд. Кто-то, кто держал его внизу, на глубине двести метров, не хотел отдавать нам даже этих жалких миллиметров. Мы уже забыли смысл нашей работы: нас толкала вперед злость на «того, кто держит». Он не хотел отдавать нам своих богатств. Он их глубоко запрятал. А мы вырывали у него из рук. Миллиметр за миллиметром.
Нам нужна медь. Мне нужна медь?
Казалось, так будет вечно. Ночь, день и еще ночь… И это уже казалось неправдой, когда вдруг пошло само.
Пошло и вышло.
Само. Само собой.
Аи да мы! Ну и мы! Это мы! Мы! Мы! Мы!
Мы кубарем скатываемся по склону и идем по дороге, к базе.
— Орел Сережа! — говорит мне Толик… — Ты хоть и сильный, а жилу животом зарабатывают… И старшой говорит:
— Ну, как, Сережа?
— Ничего, — говорит Сережа.
— Ты парень крепкий, — говорит старшой. «Хороший он, в сущности, парень», — думает Сережа. И они идут такие веселые, сильные, дружные… Сегодня — суббота.
Завтра — воскресенье.
Словно ничего и не было. Не было работы.
Как это можно — тратить деньги? Ведь они же заработаны! Можно сказать, потом и кровью. Так ведь и говорят: кровные денежки, трудовая копеечка… Сколько раз можно разогнуться и согнуться, присесть и встать, поднять и бросить, чтобы потом пообедать, выпить пива, съездить в город, погулять по парку и покупаться, сходить в кино, позвонить домой в Ленинград… На все это, оказывается, нужны деньги. А деньги — это работа: разогнись-согнись, трень-бом, вверх-вниз.
Кусок застрянет в горле, если так вот думать.
Вот я, например, съездил в город на субботу и воскресенье. Снял номер в гостинице, позвонил в Ленинград, пошлялся по базару… Туда-сюда. Хвать — а уже последний рубль! Куда делись?
Ума не приложу. Значит, опять работай, опять зарабатывай на хлеб? Ужасно, не правда ли?
И вовсе не ужасно. На самом деле это легко. Это удивительно легко тратить деньги. Даже, прямо скажем, просто. Тратишь деньги и не думаешь о работе. Приведенный расчет совершенно противоестествен.
Но самое приятное — это тратить деньги на подарки. Вообще тратить деньги на себя одного неинтересно, даже неприятно как-то. Стыдно, что ли. Дарить вот — хочется. Почему мы так редко дарим?
Нет больше денег — все вышли… Вот и хорошо, завтра на работу. Как раз хватило. Вот естественный ход мысли для здорового человека.
Конечно, оплата по труду, материальная заинтересованность — это неразделимо с трудом. И все-таки в нас по-человечески распадается: работа одно, а деньги — другое.
Разные вещи.
Я работаю с Толиком. Работать с ним легко. И жить с ним легко. Все он делает как-то без усилий, незаметно. И мне помогает. Поначалу ведь не все выходит так, как надо. Помогает он тоже незаметно.
Толик видел в жизни разное. Всякое.
И все его взлеты и падения, казалось, оставляли в нем только след мудрости — а сожаления, зависти, ревности (что вот не достиг, не так сложилась жизнь) в нем не было.
Он говорил:
— Жизнь я прожил по-хорошему…
Или:
— Не понимаю, чего это вам ссориться, что вы мрачные такие… Веселее надо. Вот я — веселый человек.
Или:
— Шутить надо больше. В этом огромная наша беда — мало мы шутим. Легче надо. И веселее. Вот я — человек веселый…
Но за всем этим ходит где-то большая грусть. Где-то там, за шуткой, жестом, на донышке взгляда…
Есть у Толика и официально отрицательные черты. Например — пьет.
И вот, когда выпьет, берет гитару:
Так здравствуй, поседевшая любовь моя…
Или пляшет. «Цыганочку».
Тело его становится удивительно легким. И тогда он кажется особенно, подчеркнуто худым. Туловище во время танца неподвижно. Руки — плети. И только ноги, тощие, обутые в тапки, двигаются вдохновенно, мягко — бесшумная чечетка. Толик не любит ухарства в танце, стука.
И танцует медленно, словно разгоняясь и останавливаясь, чтобы разогнаться снова, но так и не набирая темпа.
А гитаристу говорит:
— Не понимаешь… медленней…
А лицо… Запрокинуто, взгляд льется куда-то, улыбка бродит по губам тень улыбки — и не улыбка вовсе. А глаза… Взгляд поверх нас, выше. Что он видит там? Он говорит:
— Горы я люблю. Тут все не ровно. Взгляду — живо. Или кличет свою собачку, маленькую лайку:
— Кнопка, Кнопка! Ах ты родная моя…
Еще любит читать. Книги толстые, приключенческие. Говорит:
— Про жизнь скучно пишут. Веселее надо. Уж лучше вранье…
И еще ему нужно, чтоб рядом обязательно кто-нибудь был. Жена ли Маша, Кнопка ли, или я, или кто-нибудь другой. И кажется, жизнь его- желание, чтобы к нему пришли. И чтобы тому, кто пришел, стало легче, проще, веселее, вернее в жизни. К нему и ходят.
И безудержный запас историй, случаев, из которого он каждый раз достанет то, что необходимо тебе сегодня. И рассказ его (а Толик рассказчик, большой рассказчик) должен быть прекрасным. Толик выставит себя и смешным, и глупым, и поерничает — только чтобы был рассказ. Рассказ для него — не похвальба. Рассказ не себе — а слушателю.
Замечаю странную вещь. О том, кого очень любишь, кто навсегда задел тебя, писать очень трудно. Трудно — о матери, о женщине, которую любишь. Как-то разговор о них не вяжется с умением писать. Это, может, так же трудно, как в разлуке вспомнить любимое лицо. Тыща других, полузнакомых, случайно встреченных людей пройдет перед взглядом, пока вспомнишь единственное лицо…
Фотография Толика у меня на столе.
О людях — память, тепло. Но Толиком я меряю жизнь.
При всей своей слабости Толик — человек. Потому что он — вне суеты. Суеты, которая гложет и сжигает человека. Суеты, от которой теряют собственное лицо. Теряют ощущение полноты жизни.
И все мне верится, что таким, как он, можно стать и не сломавшись, не потеряв силы.
И вот мне хочется, чтобы я сделал в этой жизни все, что могу, и в то же время мог сказать, в равновесии и простоте:
— Я — веселый человек.
По горам прыгают козы. Огромное количество. И все они белые или черные. Других нет. Никакого перехода. Вот они столпились в большое черно-белое пятно на склоне.
Вот они рассредоточились и четко рисуются черно-белым пунктиром по гребню.
Горы слева, справа, впереди и сзади. Слева горы — желтые, голые. Они то подходят к нам вплотную, то отступают, отходят в сторону. Словно танцуют. Впереди каменистая тряская дорога. Изгибается, как река. Вьется, как змея. Спрячется за гору, вытянется по ущельицу, снова улизнет за поворот. А сзади — пыль.
Можно не включать мотор, а катить так, за счет английского короля, по крайней мере полдороги.
Суббота. Катим в город.
Вниз. С гор.
Нас швыряет в кузове, как игральные кости в стакане. Но это еще полбеды…
Еще поворот, и на тех же голых камнях — юрта. Вокруг бегают дети в ярко-красных рубахах. Перевернутые закопченные котлы. Раздвигается полог выглядывает женщина. Около юрты толпятся козы. От юрты отделяется старик, подходит к обочине, голосует. В другой руке веревка: на нее нанизаны длинной цепочкой козы.