Страница 48 из 158
Мы шли мельчающим до границы с песком подлеском и вспугивали зайцев. Они срывались со своих лежек в последний момент и вспархивали прямо из-под моих ног. С детства я питал к ним особое пристрастие и играл исключительно в зайцев. Я не охотник и городской человек — зайцы у меня еще под ногами не шныряли ни разу, я с умилением разглядывал свое ожившее детство. Снявшись, они мчались от нас почему-то не в лес, а по открытому пространству в дюны, и я имел счастливую возможность провожать их взглядом. Такой медленный бег бывает только у самых быстрых существ — все кажется, он медлит в своем побеге и словно оглядывается на бегу. На самом деле он летит, а не бежит, в этом полете мало суеты, не хватает мельтешения лап — оттого съемка эта кажется замедленной. Неторопливые зайцы, однако, быстро исчезали с глаз, это нам предстояло проверить, тяжко карабкаясь на ту же дюну. Заяц летел по дюне вверх — серо-желтый на желто-сером и, достигнув края, пропадал в небе.
— Ну а зайцы? — спросил я.
— Зайцы слабо вооружены. В драке между собой они могут нанести друг другу весьма тяжкие увечья. Вам не приходилось видеть?
Очередной заяц взлетел из-под ног в синее небо. Подлесок истаял, мы ступили на голый песок. Под ногами он не напоминал слоновью шкуру, а был ярко-желт.
— А вы видели?
— Видел.
Я расставался с зайчиками детства, обнимал их, ватненьких, и плакал. Это было лишнее разочарование. Надо же, какие звери именно зайцы! а не волки…
— А драку волков видели? — вредно спросил я.
— Не видел. И драку львов не видел. — Доктор был чуткий человек. — Я сам видел такую драку у воронов. Побежденный подставил темя — так победитель хватал себя когтями за клюв, словно желая его снять, чтобы не тюкнуть.
— Смешно, — сказал я, очень живо себе это представив. — Так и хватает себя за нос… Ха-ха.
— За нос это смешно, — сказал доктор, — а за клюв — это серьезно.
— Вложить шпагу в ножны?
— Скорее уж так.
— «Ворон ворону глаз не выклюет» — об этом?
— Ну да… — уклончиво сказал доктор. — Может быть. Я этим не интересовался. Хотя, как всякая басня, это про людей, конечно…
— Ну а люди? — спросил я со жгучим любопытством.
— Что — люди? — спросил доктор, как бы недопоняв.
— Люди сильно вооружены?
— А как вы думаете?
— Куда уж сильнее… Доктор только хмыкнул.
— Вы так не думаете?..
— Видите ли, я стараюсь так не думать, — неохотно сказал честный доктор.
— Это стоит усилий?
— Это стоит их. Мы с вами только что разобрали классический образец. Лоренц совершил свое открытие, пре одолев тяготение антропоморфизма. Взглянув на меня со слабой надеждой и обнаружив, что я ничего не понял, доктор продолжил: — Антропоморфизм — ошибка, в которую мы чаще всего впадаем, изучая животный мир. То есть мы наделяем животных своими свойствами и толкуем их поведение, исходя из своего опыта. Поэтому, скажем, мы так долго не имели представления о той же волчьей морали хотя бы, рассуждая о ней скорее по-человечески, чем по-волчьи.
— То есть вы хотите сказать… — подхватил я.
— Я сказал то, что сказал, — рассердился доктор. — Прошу меня не истолковывать. Я сказал это к тому, что постоянно существует тенденция, как бы обратная антропоморфизму по знаку. Она характерна уже не для людей вообще, а для нас, специалистов, которые что-то начина ют в своей области знать, — это, как бы сказать, зоо- или биоморфизм. Мы начинаем переносить свои знания и опыт из области специальной в область общечеловеческую. А вы видели только что, к каким заблуждениям люди приходят, греша невинным антропоморфизмом. Этот, однако, невинный грех баснописца нанес неисчислимый вред животному миру. Трудно его исчислить, но неправильно и недооценить…
— Я замечаю, вы как-то особенно против басен…
— Я где-то читал и соглашусь: холопский, рабский жанр. И потом, мне совершенно не смешно, и неумно, зачем противопоставлять муравья стрекозе? То есть мне смешно, но совсем не так, как хотел бы автор. Чем неграмотнее в биологическом смысле басня, тем у нее, я заметил, и более низкая, плебейская мораль.
— Ну уж! — сказал я. — Лихо…
— Не более лихо, чем вы о зверях… Я, может, и пере гнул. Это опять же резко не мое дело. Или, так сказать, мое сугубо частное дело, что одно и то же: для ученого специальность должна быть резко отграничена. И все-таки чем свободнее, абстрактней замысел, тем свободней он и от конкретных, специальных ошибок. Например: «Однажды лебедь, рак да щука затеяли сыграть квартет»… Эта байка никак не противоречит…
— Квартет затеяли другие, а эти тянули воз… Вы сместили две басни в одну — тоже, позвольте заметить, недозволенный в критике прием.
— Я не критик. Не знаю, чем различаются морали этих басен — для меня в обеих один и тот же смысл: принципиальное различие биологических видов не позволяет нам переносить свойства одного на свойства другого, звери — не другое человечество, а отдельные, столь же биологически самостоятельные, как и человек, существа. В этих баснях есть даже некий экологический оттенок, уловленный Крыловым: они не сыграют свой воз… или не свезут квартет, простите мне мой студенческий юмор. Это басни о нелепости антропоморфического переноса.
— Ну уж, — рассмеялся я, — дедушка Крылов не отнимет приоритет у Лоренца. Он никак не имел этого в виду.
— Но выразил он именно это. Другого объективного смысла в них не нахожу.
Беседа наша в очередной раз зашла в тупик. Сильно мы уклонились вбок. Мы одышливо карабкались на дюну. Мир был выкрашен в два чистых цвета: желтый и голубой — мечта сюрреалиста. Поверхность дюны была аккуратнейшим образом гофрированной, как песчаное дно в полосе прилива, — еще одно указание на то, что мы живем на дне в прямом смысле: эту рябь навевал ветер. Мы безжалостно разрушали безукоризненную эту поверхность, на которой не было следа человеческого. Поверхность была то твердой, как на отмели, и тогда мы оставляли ровненький и плоский босой след, то вдруг оседала под ногой, песок осыпался, вместо следа оставалась бесформенная коровья яма. Так шаг за шагом не ведали мы, какая нога ступит твердо, а какая провалится. Ветер сдувал с гребня песок, покалывая кожу; по склону перекатывались прозрачные трупики жучков и паучков, высушенные и выбеленные песком и солнцем. Редкая былинка торчала, склоняясь из этого сплошного желтого — вокруг нее был обведен магический кружок, — казалось, солнечные часики произрастали здесь и там, что как-то таинственно рифмовалось с песком, может, из ассоциации с часами песочными. До происхождения этих кружочков я допер сам, не успев задать лишнего вопроса доктору: под ветром былинка склонилась и остреньким концом чиркнула по песку, проведя дугу — так, за день, склоняясь под ветром во все стороны, прочерчивает она идеальный круг, укоренившись в центре. Трогательно это ее частное владение! Еще легкий птичий след, не разрушавший, как наш, одиночества этой поверхности, попадался изредка в какой-то геометрической связи с солнечными часиками травинок, да пролетела, шатаясь над желтым, на голубом — выцветшая бабочка. Маленькие черненькие жучки покусывали, как раскаленный песок, были похожи на песок, были ожившим песком. Божьи коровки в фантастическом количестве шли через пустыню к морю, неумолимые; вниз катились их высушенные, погибшие пятнышки. Сказать про тишину — ничего не сказать: в руках у нас были сандалии. Еще реже травинок из леска вдруг коротенько торчал розоватенько-голубоватенький микроцветочек — нежнел.
Фиалка в воздухе свой аромат лила, А волк злодействовал в пасущемся народе, Он кровожаден был, фиалочка — мила: Всяк следует своей природе.
— Вот именно, — осыпался на меня сверху со струйкой песка голос доктора. — Здесь то же самое сказано точнее и короче.
— Это — Пушкин, — сказал я. — Он не делает ошибок. Он — гений.
— Не знал. Не вижу здесь доказательств гения. Это очевидно. Точность не заслуга, неточность — грех.
— Так это же с юмором… — удивился я докторовой прямолинейности.