Страница 26 из 32
А в другой раз пришел Кивающий к сердитому коряку.
Сердитый коряк молчал, потом поднял глаза: «Почему молча сидишь? Разве пустым приехал?»
Кивающий покачал головой. – «Хэ! Зачем говорить? Просто крикни родимцам, чтобы принесли лахтаков жирных – двадцать. И связок ремней черных и белых – столько же. Всяких вещей пусть принесут по двадцати».
«А что мне привез?»
«Хэ! Тебе ничего не привез».
«Совсем ничего?»
«Совсем».
«Тогда ничего не дам».
«Хэ! Сам возьму! – засмеялся Кивающий. – А тебя убью».
Сидя в казенке, одноглазый князец много рассказал.
Например, про страшного зверя, жившего на Анюе, рассказал.
Звали страшного – Келилгу. Был тяжелый, ходил с широко раскрытой пастью, а лапы впереди с длинными острыми когтями – как сабельки русских. Однажды пастух пропал. Может, попал в плен к деду сендушному, тот сделал его работником, может, заблудившись, сошел с ума. Пропавшего пошел искать Энканчан, он же Кивающий. Как увидел Келилгу, сразу понял, что это страшный съел охотника. Спасаясь, закричал весело:
«Эй, Келилгу, смейся! Эй, Келилгу, будь доволен! Я жирный, ты сейчас меня съешь. Мои олени жирные, ты их съешь».
«Ха-ха-ха!» – довольно засмеялся Келилгу.
Так громко засмеялся, что пасть его раскрылась широко. Верхняя челюсть коснулась волосатой спины, а нижняя упала на волосатую грудь. Даже остановился страшный, чтобы помочь себе лапами, иначе не мог пасть захлопнуть. Пока это делал, Кивающий отбежал. Но в скором времени страшный снова настиг его.
«Эй, Келилгу, смейся! Я жирный, ты меня сейчас съешь. Мои олени жирные, ты их съешь!»
«Ха-ха-ха!» – довольно засмеялся Келилгу, и его челюсти широко раздвинулись, касаясь волосатых спины и груди. Так широко, что снова пришлось пустить в ход лапы.
Так в преследовании достигли селения.
Ходынцы увидели бегущих, все собрались вместе.
Так много собралось, что число людей определялось цифрой предел знания. Все вместе напали на Келилгу и убили страшного копьями. Правда, и Келилгу убил многих. Энканчана, например, ударил лапой. С тех пор он и стал Кивающий.
Ох, как все не просто, думал Лоскут.
Щемило сердце. Представлял: нарты, лодки, наконец, сани. Видел мысленно Якуцкий острог, Илимский. Енисейский. Потом – Нарым. Потом Сургут, каменный Тобольск с дивным кремлем, отстроенным пленными шведами. Верхотурье, Соль Камская, Кайгородок, Тотьма. А за Ярославлем уже и никаких вожей не надо.
Там – Москва.
Там вечный шум на Пожаре.
Вот только, зачем туда? Отец зарезан, единственный брат зарыт в сендухе. А царь Алексей Михайлович, он же Тишайший, Соборное уложение подписал. Теперь бегай, не бегай, никаких тебе урочных лет! Попался стрельцам, вернут прежним хозяевам.
Если воли искать, то не с Юшкой. И не на Руси.
Прав, наверное, Семейка – наша река, надо на ней садиться.
Вдруг увидел себя целовальником при Дежневе. А что? Разве не заслужил? Поставлю деревянную избу, отгромлю у коряков какую бабу. У коряцких баб глаза вразлет, взор странен. В избе тепло, багрецы в небе. Тоскливо и сладко воют собаки. Чай пауркен. Воля!
Вот обошел Семейка Необходимый нос.
За этим носом только вода, уже ничего нет, кроме воды и льдов.
Чайка летит в море, но скоро возвращается с испугом. Неужто, правда, нет дальше уже никакой земли? А если есть, то кто может жить там? Может, чюхчи? Гришка видел одулов – рожи писаные, якутов, кривоногих кереков. Воевал с коряками, дружил с робкими анаулами, с хмурыми ходынскими мужиками, а вот настоящих чюхчей никогда не видел. Говорят, у них зуб рыбий в верхней губе. Считают, красиво. Завидовал Семейке: он первым прошел в Заносье, загадочен.
Вздохнул.
Глядел в малый костерчик.
Вдруг в ночи хруст. Крикнул, поднимаясь:
– Кто?
С непонятной усмешкой выступил из тьмы Васька Бугор. Сразу видно, что шел быстро: кафтан на груди распахнут, голос с придыханием:
– В карауле? Двинянина опасаешься? Это правильно.
Из урасы, заслышав голоса, вышел Дежнев.
– Ты, Васька?
– Ну.
– Зачем ходишь ночью?
– Тоже опасаюсь.
– Чего?
Бугор отвел глаза в сторону:
– Шум у нас. Опять большой шум.
– Наверное, коргу делите? Или нашли ложную грамотку?
– Была ли та грамотка?
– Была, Васька.
Ночь. Глухо. В такую ночь, холодную, ясную, предвещающую скорую зиму, все живое спит, набирается сил для будущей зимовки. Зима на Погыче долгая – в пургах, в снежных заметах. Дежнев зевнул в ладошку:
– Чего шум-то?
– Дикующего поймали. Пытать хотят.
– Да зачем?
– Серебра хотят, рухляди мяхкой, знаков золотых. Может, узнают, где какие неизвестные стойбища. Все отберут, полуземлянки разрушат.
– Мало взяли с корги?
– Выходит, мало.
– А дикующий? Он ходынец? Или анаул? – насторожился Дежнев – Если ходынец, его пытай не пытай, он ничего не скажет.
– Этот скажет. Его не спрашивают, он все говорит.
Дежнев тревожно поднял голову:
– Чекчой?
– Он, подлец. Глаз стреляной.
– Где поймали?
– Сам пришел.
– Как сам?
– А пришел, никто его не тянул. Наверное, рядом другие ходят, потому что ведет себя смело.
– Может, не к вам шел?
– А теперь уже все равно.
Дежнев остро взглянул, крикнул:
– Артюшка! Поднимай людей!
– Всем идти? – выглянул из урасы Солдат.
– Нет, пойду я. И Гришка пойдет. А вы сидите и слушайте. Ударит пищаль за мысом, тогда решайте.
Кивнул Лоскуту:
– Идем.
Шли в темноте.
Ноги зарывались в галечник, ломалась под сапогами обсохшая морская трава.
Свет увидели издали. Дров в лагере Двинянина не жалели, не зимовать: костры за мысом поднимались высоко, весело. У крайнего наклонился над котлом зверовидный Фрол. С ним Тюнька Сусик. С ними Анисим Костромин в окладистой бороде. Черпали из котла деревянными ложками. Увидев Дежнева, оглянулись.
Юшка Двинянин сидел на удобном пне, как в хитром кресле.
Кафтан распахнут, шапка на коленях, в руках нож с куском мяса, глаза дичат. Князец Чекчой у ног. Сидел на холодном галечнике. А руки для осторожности связаны на животе.
Гришка вдруг остро понял любопытство Чекчоя.
Вот жил непричесанный, ловил в сендухе диких олешков, зверя стрелял, пел долгие песни, собирал на корге богатый зуб, резал из того зуба болванчиков. Потом пришли русские, выстрелили один глаз, посадили в казенку: пусть родимцы несут ясак, вы государю задолжали за многие прошлые годы. А он не знал, что под царем живет, что царю должен. Ко всему, зверь ушел, рыба ушла. Видно, все живое проиграл в тот год дед сендушный. Ничего людям не оставил, кроме гнуса и голода. Когда родимцы, упав от голода, перестали уже шевелиться, увидел Чекчой молодого оленного быка. Тот случайно забрел на стойбище, шевелил ноздрями, пытаясь понять, почему от людей пахнет по-другому, не так, как прежде? Вот повезло Чекчою: убил быка. Сварил густой бульон, стал давать людям по ложке. Целую неделю выздоравливали.
Помаленьку выздоровели.
Чекчой и сейчас, как всегда, вертел черной головой.
Радовался кострам, свету. Даже Двинянин изумленно кивнул:
– Ну, прямо не человек, Семейка. Прямо не князец, а ширкун какой-то.
Остановясь в трех шагах, Дежнев невольно возвысился над Двиняниным. Некоторые казаки, не облизав, ложки побросали. Впервые пришел Дежнев в их лагерь, дивились. Только Юшка, откусив от дымящегося мяса, отвернулся. Этим как бы подчеркнул незначительность Семейки.
– Вернемся в Нижний, всех созову, – видно, продолжал какой-то прерванный появлением Дежнева разговор. – Сядем в круг в уютном дому вдовы десятника Коновалова. Он обширен, все разместятся.
Весело вздохнул:
– Вдова – женщина умелая. Устроит стол, богатый. Будет на столе заяц поджаренный в шкварках, голова свиная цельная под чесноком, потрох лебяжий с шафраном, шейка опять же лебяжья, а по шейке тапешки, тапешки – калачики в масле, пряжены ломтями. А для Сусика отдельно – утка верченая, если раньше не пробовал. Опять же, зайцы в рассоле.