Страница 23 из 32
– Кай!
Мертвец не ответил.
Шрам на лбу. Скулы вразлет, правая тоже отмечена синим шрамом. Если мыши и ели, то явных следов не осталось. А смотрел князец так, будто никогда не лежал в снежной выемке, поджав мертвую ногу к животу.
Нехорошо смотрел.
Но ведь не должен убить, если сам бросил ремень.
Гришка в два прыжка достиг каменной площадки, упал на нее. Боясь, коснулся лба Эгканчана – теплый! Сердце ответило несколькими ударами: не мертвец.
Пугаясь, сел рядом.
– Ну, я пришел.
Энканчан не ответил.
Косясь на дикующего, Гришка смотал на локоть ремень, бросил на плоский камень, траурно расцвеченный седыми лишайниками. Сказал, волнуясь:
– Видел тебя зимой. Ты мертвым лежал на склоне. Иней на лбу, мыши щеки объели.
Потрогал руку дикующего: теплая. Ну, совсем живой человек, хоть пляши с ним! Сказал, не веря:
– Искал тебя, Энканчан. Вешал на ондушку знак твоего брата – шкурку рыжего носатого зверя шахалэ.
Энканчан не ответил.
Глаза пустые. Сам жив, но глаза пустые.
– Ты не молчи, – потребовал Гришка, как прежде. – Ты живой. Ты говори, Энканчан. Я – Гришка Лоскут. Поднимал тебя на ноги в уединенном зимовье, обмывал раны. А сегодня ночью на обрыве горели костры. Мы видели. Это так? Ты ответь. Это ты привел родимцев? Или это твой брат пришел?
Энканчан не ответил. Глаза пусты, но ведь бросил ремень!
– Не надо молчать, – требовал Гришка. – Если не можешь говорить по какой причине, не можешь ответить словами, просто кивай. Ты ведь Кивающий, вот и кивай мне. Зимой видел в снегу. Ты сильно замерз. А потом Семейка отпустил твоего брата Чекчоя. Знаешь, наверное?
Указал рукой вниз:
– Уводи родимцев, не пугай русских, а то кровь прольется.
Говорил, а сам мучительно размышлял: зачем все-таки отпустил Семейка одноглазого Чекчоя? Зачем так упорно искал князца Энканчана? Неужто, правда, хочет выставить копья дикующих против людей Двинянина?
Заговорил быстро, заглядывая в пустые глаза:
– Не спускайся вниз, Энканчан. У таньгов пороховое зелье. Ударяют, как гром.
Энканчан не ответил.
Поднялся. Легко, как не умеют мертвецы.
Вскинул на плечо нерпичий ремень, черные, как у ворона, блестящие волосы рассыпались по плечам – длинные, не подрезанные. Не оборачиваясь, ничем не выразив живых чувств, двинулся вверх по гребню.
– Энканчан!
Дикующий князец не оглянулся.
Гришка медленно присел на камень.
Голова кружилась, когда думал о князце.
Как понять? Он мертвый лежал, я видел. Мыши щеки объели. Как ходит по земле? Почему ремень бросил?
Часа через два спустился на берег.
Шел по сырому галечнику, давил сапогами мокрый песок, ракушки.
Дивился: зверь морской телом обилен, видом ужасен, а ест такое немногое. Шел, давя хрупкие раковины, бедную еду зверя. Оскальзывался на водорослях. Они зеленые, по краям в дырках. Голова кружилась думать об Энканчане. Поматывал головой, как удивленный олешек. Жадно принюхивался. Мир полон богатых цветов, запахов. Мир полон разных движений. В нем люди, растения, различные звери. Зачем молчит дикующий князец? Понять не мог.
Ударил шквал.
Ухнуло над обрывами.
Эхо отразилось от дальних берегов, шумно пронеслось над галечной коргой. Две недели назад таким вот нежданным шквалом унесло в море неповоротливый малый кочик Васьки Маркова, а с ним тринадцать служилых, а с ними предательского Павлика Заварзу.
Совсем унесло.
Может, к чюхчам, может, в вечные льды.
А может, на дно – к тинной бабушке, к ужасным бабам-пужанкам.
Заварзу жалел. Ушел, глупый, от Семейки, тайно служил Двинянину, а чего добился? Осталась навсегда баба при кривом Прокопе, напрасно ждет Павлика. А далеко на Руси в тайной пещерке гниет богатое добро, снятое с разбитого бурей немецкого судна.
Давил сапогами ракушки.
Думал: могилы русские тут и там. Где ни пройдешь, везде русские могилы.
Иные в глухой сендухе, над уединенными озерами, на каменных гривах среди болот. Другие на безымянных мысах – горки камней. А есть и такие, без крестов – в море. Семейка прав: без мира на Погыче прожить никак нельзя. Без настоящего мира с дикующими жизнь на реке сведется к еженошным караулам, к боязни отойти от острожка даже на несколько шагов. Вот недавно на свет костра, разложенного перед урасой, вышел из сумерек Васька Бугор. Рядом иссохший, как смерть, от собственной ядовитости Евсейка Павлов, и зверовидный Фрол с пищалью, а с ними Двинянин. Все хмурые, при сабельках.
– Против нас, что ль, выступили?
Не понять: то ли боится Дежнев, то ли насмехается? Скрывает, как мутная вода все, что лежит на дне. Наверное, поэтому Двинянин сразу рассердился, стал кричать, что Семейкины люди его, Двинянина, коргу почистили. А ясак не емлют, кричал. И слышно теперь, идут дикующие к корге. С копьями, с луками, сердито идут. Видели казаки – по горной тропе спускались на берег сразу человек тридцать. А сколько еще может прийти? Вот почему он, Двинянин, решил поторопиться. Ты задиковал, кричал на Семейку, ты взоров не обращаешь к Руси!
Забрал пищаль у зверовидного Фрола:
– Мы люди государевы, всего опасаемся, и предательства. Потому что о казне печемся. А ты, Семейка, упустил последнего аманата, у тебя люди скучают пустой душой. Вот и отдай то, что задолжал. Расплатись за взятый у меня крепкий холст. За пороховое зелье, за мыло, за свечи. Я много чего тебе дал, верни мяхкой рухлядью да рыбьим зубом. Мне в Нижний пора.
– Как расплатись? – изумился Дежнев. – Какой долг? А кочики? Со всей снастью, даже с карбасом! Дал тебе кочики, чтобы зря не стоял, не опоздал к морскому промыслу, чтоб государевой казне учинилась прибыль большая. Разве этого мало? Чего развел? «За крепкий холст»! Да весь твой холст – два рубля аршин!
– Ты как считаешь?
– А как в Нижнем считают!
– Неправильно так считать! – Двинянин дерзко оглянулся на казаков и добавил несколько кучерявых слов. – Здесь я купец! Сам ставлю цены.
Добавил, ухмыльнувшись:
– Платить не хочешь, верни товар.
– Да как верну, Юшко? Мыло смылилось, свечи сгорели, холст стаскался.
– А мне что? – возвысил голос Двинянин: – Ты иноземцам делал подарки, а мне, сироте, законное не хочешь вернуть?
– Да где мне, Юшко, терпеть такие цены? – взмолился Дежнев. – Я лучший рыбий зуб беру для казны, да еще из лучшего зуба жертвую церкви Ивана Уродливого. Вот даже Артюшка – небогат, а из личного зуба жертвует Спасу.
– Твои анбары добром набиты, – оборвал прикащика Двинянин и выпрямился, красиво опираясь на пищаль. – Это ты так говоришь, а сам хранишь добро не в казну, а для себя лично. Вот погоди, начну искать! Слыхал, наверное, как делается по закону? Тех людей, которые зуб рыбий или мяхкую рухлядь имают по-воровски, таких вязать, сажать в колодки, а все добро отписывать на государя. Корыстуешься, Семейка, а люди твои пусты!
Обернулся:
– Эй, Васька Бугор, скажи: много у тебя личного рыбьего зубу?
– Ну, пуда три.
– Пошто мало?
– Большую часть отдал в казну.
– А у тебя, Евсейка?
Иссохший Павлов с готовностью выдвинулся вперед. Закивал быстро, зло, с прищуром: вот у него совсем мало. У других по разному, а у него мало. Он умеет искать зуб, нисколько не боится морского зверя, но как только соберет – все у него отнимает Семейка!
– А у тебя, Анисим?
Обернулись на отсутствующего Костромина.
– Анисим в лагере, – Васька Бугор, не глядя на Дежнева, ухмыльнулся. – Анисим тихий человек. Он Семейке мешать не станет.
– Тогда и не надо Костромина, – сплюнул Двинянин. – Вернемся в острожек, сам загляну в каждый анбар, все лично пересчитаю. Так думаю, что в анбарах лежит многий необъявленный зуб. Опечатаю все именем государевым.
Для убедительности показал печать на нитке:
– У якуцкого письменного головы Василья Пояркова вырезан на печати хищный орел на камне, а мой орел – на змее. Видишь, как смело терзает змею-неправду? У тебя, Семейка, в анбарах рыбьего зубу на пятьдесят пуд, сам так говоришь. И личных запасов под потолки. А мне, сироте, за холсты мои, за мыло, за пороховое зелье, за свинец, за вареги теплые, оказывается, дать нечего?