Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 32



– Холмогорец? – жадно спросил Дежнев.

Баба не поняла.

– Ну, где твой Федот? Живой? – еще более жадно спросил Семейка, представляя, как радостно пошлет людей на неизвестную речку Никуль спасать жигана Гераську Анкудинова, а главное, друга старого верного – Федота Холмогорца. – Ну, говори, глупая баба!

– Оцынжал, умер – громко объяснила глупая баба, утирая слезы, часто открывая щербатый рот. – Умер лютою смертью.

– А рябой Гераська?

– Ну, коряки побили.

– Как побили?

– Ну, копьями.

– Да как?

– Ну, как? – растерянно объяснила баба. – Коряки, они сердитые. Они всегда сердитые, веселые не бывают. Спустились с гор, живых убили на речке Никуль, меня чуть не убили.

Открыла щербатый рот:

– Я красивая, меня с собой увели. С сердитым князцем Чекавой жили, как муж и жена. Потом пришли еще более сердитые чюхчи. Они совсем никогда веселые не бывают. Убили копьями князца. Я красивая, меня с собой увели. С очень сердитым князцем Такываком жили, как муж и жена. Бусы моржовые имела. Долго жили, теперь с тобой буду жить.

– Молчи, глупая баба!

Сильно жалел. Ну, так жалел Федота, что сердце болело.

Ясно представлял себе дымную полуземлянку. В ней вонь от нечистых шкур и брошенных под ноги костей. Люди вповалку у холодных стен. Прихорашиваясь у огня, глупая баба говорит Федоту: я красивая, меня никто не убьет! А Федот переглядывается с рябым жиганом Гераськой и рассказывает, что далеко на полдень есть особенная страна, в которой живут на краю вечных лесов не такие люди, как на реке Никуль, а плечистые, сильные, у рта мохнатые. Совсем иначе, чисто живут.

Сильно жалел Федота. Зато радовался корге.

Корга действительно оказалась страсть какая богатая. На каждом камне, черном от сырости, веками вылегает тучный зверь. Страшно ревет, ластами шлепает. Под ногами – топлая кость, зуб заморный. Такая богатая оказалась корга, что поначалу казаки зуб рыбий меньше гривенки и не брали.

Ох, корга!

В первый год специально не слал гонцов в Нижний острожек. Думал: сперва наберем богатств, прознаем ближнюю дорогу к русским. А то как набегут всякие толпой, как нашумят, как натопчут, огненным боем надолго распугают людей и зверей. Сперва тихо и спокойно соберем богатый зуб, ясак, заодно учиним подробный чертежик. Нисколько не боялся того, что всех русских в Заносье – двенадцать человек. Разве мало, если жить с соседями в мире? Укрепляя мир, щедро одаривал родимцев одноглазого князца, привлекал к себе сердца. Раз уж Господу Богу угодно было привести его на новую реку, значит, надо обживать край. И копить добро для казны. Хорошо знал, что когда в Нижнем прознают путь к Погыче, сразу на реке станет тесно.

Аж знобило от обиды: прознали, прознали путь!

Сперва явился Стадухин, думая, что первым вышел на реку. Теперь Юшко пришел. Один хищник уходит, другой тут же появляется. То укусят, то ужалят, то человека переметнут. К примеру, Евсейка Павлов. Все равно собирался с первым аргишем отослать его в Нижний, так надоел. Этот Евсейка, уговорив бывшего десятника Ваську Бугра, особенную челобитную отправил с людьми Стадухина. Мол, это они с Бугром первые увидели у моря на каменной корге богатую заморную кость, зуб рыбий. Мол, это они первые ту кость собирали. Взяли на государя моржового зубу три пуда, а достальную кость меж собой разделили.

Евсейка ладно, у него в голове затмение, а вот Ваську жаль.

Да всех жалел, все – люди. Только на Гришку Лоскута смотрел спокойно. Думал: есть в нем сила, но себе на уме. Ох, на уме. И Кивающего не нашел, и к Двинянину тайком приглядывается.

Ох, корга!

Ох, утешение!

Ох, богатство великое!

Одной такой корги ради можно смиренно жить в отдалении от людей. Сам расписывал каждую кость. Диктовал Заварзе с величайшим смирением и любовью:

«Которые кости сколько числом в пуд тянут:

первый пуд три кости, три фунта полторы головы,

да другой пуд четыре кости две головы,



да четыре пуда по пяти костей в пуд,

да осьмнадцать пуд по десяти костей в пуд,

да двенадцать костей один пуд,

да четыре пуда по тринадцати костей в пуд,

да два пуда по штинадцати костей в пуд,

а всех числом в пятьдесят пуд».

Богатство!

Большое богатство!

А как сохранить? Чтобы не замыло песком, не ушло к дикующим, чтобы Двинянин не отобрал?

Не спал.

Зяб под заячьим одеялом.

Глава VII. Сокол и гусь

На коргу поднимались возбужденно.

Павлик Заварза, тщедушный, суетливый, сбегая с коча по сходням, зашиб ногу. Данила Панкратов, из людей верных Дежневу, совсем расшибся, упав с мостков. Теперь хмуро сидел на берегу, тискал бороду в кулаке. Дежнев оставлял его в острожке. Зачем на корге хромой?

Рыжий Двинянин насмешливо следил за суетой. Когда надо, вмешивался. И видно, что специально не делил людей на своих и на дежневских. Этим подчеркивал: вот кто истинный хозяин на реке!

Юшку слушались.

Да он и не говорил ничего такого, чего можно ослушаться.

Река вскрылась в середине июня. Гулко полопался серый лед, нескончаемой вереницей пошли длинные звенящие льдины, загромоздили реку заторами, вокруг которых клокотала светлая вода. На загрузку кочей ушло пять дней. Двинянин, ухмыляясь, каждого определял, как помечал биркой. К примеру, зверовидного Фрола, смеясь, назвал быком. И правда, все увидели: светлые волосы по-бычьи круглыми завитками падают на широкий лоб. Пашку Леонтьева определил хлыстом. А хлыст он и есть хлыст: сам длинный и голова длинная. А Томилку Елфимова обозвал снулой рыбой. Никак иначе Томилку не назовешь.

Садясь на борта, кочики давили шумную воду.

Бешеные, как бы стеклянные струи вырывались из протоки, впрямь как из прорвы. Глинистый берег внезапно рушился. Вода, отступив, темнела, крутилась мутными колесами. Зато выше по берегам лежали нетронутые теплом снега.

Гришка все чаще приглядывался к Двининину. Все-таки странно. Вот Юшке без всяких хлопот достались два новых кочика самодельных и держится большим башлыком, строит насмешки над казаками. Почему? Сильно жалел, что не нашел зимой полярного князца. Не замерзни в снегах Энканчан, сейчас, может, все было бы по другому. Не знал, как? Но чувствовал: по другому.

К весне подошли тяжело.

Под самое тепло задиковал Гришка Антонов.

До этого сидел на лавке молчком, прислушивался к треску лучины. Почти всю зиму молчком улыбался. А однажды, ничего не говоря, встал, на цыпочках прошел в темный угол избы, наклонился над спящим Томилой Елфимовым. У того лицо, правда, было как у рыбы, Двинянин верно отметил – сонное, снулое, и толстая губа отвисла во сне. По этим толстым губам стал бить кулаком Антонов. Едва оттащили, охолонули ведром воды. Охнув, сел Антонов на лавку и заплакал. У Томилы все лицо в крови, но и он заплакал: «Не плачь, Томила. Прощаю тебя».

Плохое дело – задиковать.

У одноглазого князца Чекчоя однажды задиковала мать.

Была веселой, быстрой, лучшая вытряхательница шатра. Весело возилась с котлами, наводила чистоту, но стала стареть – шатер запылился, заболела спина, заслезились глаза от горящих веточек. Села на корточки перед очагом: «Ну, больше не могу». Встала, вышла из шатра, легла на санки. Будто куча тряпья лежит. Чекчой, жалея, подложил под голову матери мешок с обрезками шкур, но мешок круглый, голова скатывается. И шапка свалилась, снег набивается в волосы. Вокруг все живое двигались, чтобы не замерзнуть, только мать лежала, не двигалась.

А другой родимец Чекчоя однажды сильно рассердился на сына. Вот, сказал, больше никому не верю, сыну родному не верю, никого видеть не хочу. Убейте меня! И потребовал, чтобы смертельный удар нанес ему сын. «Пусть после страдает».

Боясь задиковать, Гришка уходил в сендуху. Под маленькими лиственницами расставлял ловушки-кулемки, стрелял из лука небогатую птицу. Вспоминал, как людно было в сендухе до того, как Мишка Стадухин огнем из пищалей распугал иноземцев. Идешь по тундре, непременно встретишь ходынского мужика.