Страница 6 из 42
Мне тоже налили, хотя я стоял в стороне. «Командир, выпей с нами». Не люблю водку, но отказываться не стал. В тот вечер нельзя было отказываться.
Улица Горького совсем опустела. Не было даже одиноких машин. Ничто не тревожило тишину, сковавшую город. Комендантский час? Но я не видел патрулей. Страх? Навряд ли. Скорее, желание проявить осторожность, не лезть на рожон, пока не станет ясно, чем все кончится.
Я отправился вниз по улице Горького, туда, где на Манежной виднелась в свете желтоватых уличных ламп угрюмо замершая цепочка бронетранспортеров. Они казались спящими чудищами, неповоротливыми и некрасивыми, таящими опасность.
Кое-где темнели фигурки солдат, наверно часовых. Я подошел к двум из них, тем, что были поближе. Разговаривать со мной они не хотели, но я все-таки выяснил, что полк из-под Москвы – из поселка Мосрентген, что притулился с внешней стороны МКАД где-то на юго-западе. По некоторым данным, там располагалась дивизия КГБ. На меня ребята смотрели с подозрением – будто я некий злоумышленник, опасный человек. Из этих, демократов. Офицеры хорошо поработали.
Я шел назад по большой московской улице, которую прежде, в царские времена и в первые два десятилетия советской власти называли Тверской и которая столько перевидела на своем веку. Улица выжидала – чем все кончится на этот раз? Притихла, насторожилась вся Москва. Над городом повис какой-то едва слышный печальный звук. Может быть, тревоги. Печали. Обреченности. Словно кто-то медленно водил смычком по струне виолончели, извлекая теплый, сочный и очень заунывный звук. Это было мое настроение. Не слишком бодрое.
Звук может заставить плакать от нежности, может дать надежду, может подчеркнуть трагичность происходящего, отразить бурность событий, заставить испытать тревогу. Но никогда – ненависть, зависть, гнев. Музыка добра по самой своей сути. А любят ее и хорошие люди, и подлецы. Увы, но последних она не делает лучше.
Когда я вернулся к Моссовету, костер едва горел. Часть моих ополченцев спала, устроившись где попало, часть бодрствовала, ведя неспешные разговоры.
«Ну что там, командир?» – на меня смотрели с любопытством. Присев рядом, я поведал о своем общении с солдатами, о моей догадке, что на Манежной и в округе стоят войска КГБ. «Если что, эти не пожалеют», – подытожил я.
Помолчали. Потом пошел разговор о любви, о том, стоит ли разводиться, если есть дети, а любишь другого человека. Без особой горячности высказывались противоположные суждения. Спорили как бы понарошку. Словно хотели отвлечься от иных, неприятных мыслей. Или заглушить тревогу. А может, просто от усталости.
Утро пришло незаметно. Неяркий свет заполнил улицы, площадь перед Моссоветом. И окружающие дома, и Юрий Долгорукий на коне вдруг обрели тяжесть, стали привычными, дневными.
На улицы пришла положенная утренняя суета. Разве что машин было меньше, чем обычно. И все-таки что-то носилось в воздухе – сомнение или тревога? Ожидание томилось в лицах. Что будет? Что ждет нашу большую и бестолковую страну?
Ближе к полдню меня вызвал к себе Гавриил Попов. Сообщил, что Моссовет решено более не защищать. Попросил поблагодарить всех, кто откликнулся на его просьбу. Что я и сделал. После чего вся собранная мною команда отправилась назад, к Белому дому. Теперь уже на метро.
Нас встретила хорошо отлаженная оборона – пикеты, заслоны, охраняемые проходы между баррикадами. Всё по четким законам военного времени. Не было – оружия. Люди, добровольно подчиняющиеся приказам, готовые противостоять грозному противнику, не имели даже холодного оружия. Внутри весьма объемного здания все было по-другому. Там получить автомат ни для кого не представляло труда. Там буквально у каждого был калашников за плечом или в руках. Там оружие как бы прирастало к человеку, наполняя его страшным ощущением возможности убийства. Его легкости. И те, кого не отвлекали спешные дела, пребывали в каком-то оцепенении. Словно хотели спрятаться от мыслей о неприятном, страшном, о том, что неразрывно было связано с оружием. Но снаружи находились лишь невооруженные люди. И мне почему-то хотелось быть с ними. Я не стал задерживаться внутри Белого дома – вновь вышел на улицу под серый, катящийся к вечеру денек, под усталый, равнодушный дождик.
События раскручивались все быстрее, наслаиваясь одно на другое. Хотя, по сути дела, ничего не происходило. Вернее, то, что все определяло, решалось не на глазах многих и многих, но собравшиеся у Белого дома люди, сами того не сознавая, участвовали в происходящем.
В темноте упавшей на город ночи люди ждали развязки. Кто – терпеливо, будто смирившись с судьбой, кто – не находя себе места, непрестанно всматриваясь в темноту, нервно похаживая взад-вперед. Каждый ожидал нападения, представляя, как оно начнется – с обстрела орудиями или со штурма какими-то лихими спецподразделениями, которые вдруг возникнут непонятно откуда, сметая все на своем пути, или еще как-то. Ясно было только, что прольется кровь. Много крови. И когда пронеслось от человека к человеку, разлетелось мгновенно вокруг Белого дома, что было первое столкновение, тут, неподалеку, на Садовом, и есть жертвы, в настрое находившихся здесь произошла перемена. Это ощутили все. Появилась решимость стоять до конца, до смерти, стоять, несмотря ни на что. Словно мощные звуки Бетховенской «Героической» симфонии наполнили всю округу. Я видел эту решимость в лицах, едва различаемых в темноте. Я чувствовал это в себе. Мы были готовы. Мы ничего не боялись. Мы ждали. Это был наш звездный час. Это была наша ночь.
Дождь то развешивал свою влажную пелену, то вновь останавливался, будто ему надоедало столь скучное дело. Неслись минуты. Тяжелые, словно куски свинца. Мы ждали. Но штурм все не начинался. И когда тихо и робко протиснулось утро, мы поняли – они испугались. И это была уже победа. Но никто не обольщался. Могло еще произойти все что угодно.
Анданте
Это походило на всеобщее помешательство. С механическими остервенелыми лицами люди, вооружившись чем попало, крушили металл и камень. Железный Дзержинский мрачно взирал на то, как разбивали мраморные фигурные блоки, доставшиеся ему в наследство от старого дореволюционного фонтана, чье место посреди просторной площади он занял, как выгибали и корежили, пытаясь отодрать, громадный меч с гордого постамента. Будто именно этот меч карал невинных сразу после Октябрьского переворота тысяча девятьсот семнадцатого и позже, в двадцатых, тридцатых, сороковых годах.
Я был одним из немногих, кто пытался остановить безумие. Бесполезно. Люди накатились тесной клокочущей толпой, обступили памятник и принялись крушить. Жажда разрушения, немедленной мести владела ими, объединяла, делала похожими, одинаковыми и молодых, и людей средних лет, и пожилых. «Триумф победителей? – зло думал я. – Так он вершится? Мерзость. Стоило ли ради этого добиваться победы?» Обрушившаяся на них свобода оказалась непосильным бременем. Ловушкой.
Вскоре откуда-то притащили крепкую длинную веревку. Несколько ловких ребят взобрались славному чекисту на плечи, накинули веревку на шею. Свержение идола ждали как высшей радости, как благодати.
– Что вы делаете?! – истошно кричал я. – Если он упадет, отскочить не успеете. Смотрите, сколько народу. Десятки погибнут. Вы что, не понимаете?
Не понимали. Жажда свержения ненавистного символа была сильнее чувства самосохранения.
К счастью, силенок не хватило. Слишком тяжел оказался Железный Феликс. Не поддался и меч, надежно, будто в ожидании подобного натиска, прикрепленный к постаменту. Вскоре ниспровергатели оставили свое намерение, толпа рассосалась. Часть ее потянулась к Старой площади, где уже окружили здание ЦК КПСС, – разнесся слух, что сановные коммунисты хотят вывезти какие-то важные документы. Посрамленный Дзержинский с веревкой на шее по-прежнему нависал над площадью. И надпись, выведенная белой краской нетерпеливой, ликующей рукой будто светилась на черной поверхности постамента: «Мы победили!» Эта надпись, погнутый меч да разбитый гранит старого фонтана – все, чего достигла выплеснувшаяся ненависть.