Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 13

– Так ведь нет моей вины. – Ксенька разглядывала несчастных, искалеченных соседок. – Один он и виноват.

Катя проснулась следом и развела перепончатыми ладонями полог из водорослей.

– Свыклась? – добродушно спросила она новенькую.

– Катя, а что теперь делать?

– Ничего. Есть и ждать.

– Чего ждать?

– Светопреставления. И милости. В конце дней всех простят. Всех, кто человечьей жизни не забирал.

Ксенька привстала, опершись на локти. Вокруг нее поднялся песок.

– А за что меня прощать, Катя? Я в чем виновата? – Негодование, обида, гнев, все разом взыграло в девочке. – А твоя вина? Что ты такого сделала? Катя молчала. Дно расшевелилось. Прочие покойницы сползались на шум. Удивленные рыбки одна за другой исчезали в их кривых ртах.

– Правда тебя боярин обрюхатил? На торге болтали, что не по твоей воле. – Ксенька не унималась.

Остальным было любопытно. Они таращились серыми глазами и, как рыбы, подрагивали от любого покачивания кувшинок. Давно так живо не было в пруду.

– Это не боярин был. Он по рукам держал. А под сердцем у меня княжич, – тихо сказала Катя.

– Цареубийца, – зашептались остальные.

Катя зашипела, жабры заходили, как плавники, вывалился колючий язык. «Ревет», – поняла Ксенька, но вместо жалости почувствовала гнев. Катя зарылась с головой в песок, прочие, перешептываясь, расползлись.

То ли речной шепот, то ли живительное прикосновение злости или обиды за прерванную жизнь, но что-то подсказало девочке, что делать дальше. Нет, не успокаивать подругу. Не оплакивать себя. Не ждать милостей. В живых ее больше нет, и Иван Дмитриевич ей более не осподарь. Пускай сам и скажет, что будет дальше, – помазанник же. Когда она снова выспится на сухом сене? Когда потянется со сна? Когда зевнет глубоко? Когда встанет у окна, уткнется в него лбом и будет любоваться Днепром, а не жить в нем? Когда наступит конец дней? И она отдалась течению – все одно к Смоленску выведет.

Проплыл родной Дорогобуж, потянулись ржавые поля. Ксенька всплыла, как оглушенная, раскинула руки и ловила дождь рваным ртом. Вспомнилось, как школьный учитель рассказывал классу о Москве. Дескать, там все веруют, что жизнь вышла из воды. Как бы не так! Жизнь в нее ушла. В памяти пятнами проступали образы из детства, так и не пришедшего к зрелости. После излома река шла быстрей. На берегу крепкая баба закричала от ужаса, завидев нечисть, бросила белье и побежала вверх по крутому склону к дому. Белые простыни понеслись следом за речной девкой. Со временем стало казаться, что она, Ксенька, лежит, не двигаясь, а это княжество плывет мимо нее. Проплыли сутулые избы. Посмотрел в отражение стройный собор. В белой ротонде курил молодой солдат и смотрел поверх реки, Ксеньки не замечая. «Красивый», – подумала она и занырнула. Дворов прибавилось. Ни к чему было попусту пугать людей.





Желтые листья, докружив, ложились на гладь и покачивались. Мальки стайками налетали на них и разочарованно расплывались. Пучеглазый карась уткнулся Ксеньке в ребро и, как котенок, потребовал ласки. Хотел, чтобы его гладили, и когда она пощекотала его ноготком, он потерся об нее плавниками. Когда река потемнела, он отбился. Ему, маленькому, было не продышаться в тяжелой воде. «Столица», – поняла Ксенька. Из всех рыб остались сомы. Непугливые, живучие, столетние. Над головой проскользнул стеклянный плот. Рулевой держал тонкую турбину под водой. Выхлоп переливался синим цветом. Горячий водоворот закручивался вокруг сияния. Плотов прибавилось, и Ксенька погрузилась на самое дно, во тьму, где вода была студеной. Тело несло. В темноте оно билось о тинистые валуны, цеплялось за утопленные якоря, но не болело. В этом превосходство мертвых.

Чувство времени ее подвело. Она ориентировалась на голод и сбилась. Мимо носа проплыл жирный угорь, но желания не вызвал. Стало быть, еще не обед. Но на глубине, где свет не показывался с лета, она впала в дрему, того не заметив, и сколько в ней пробыла, не знала. Ей чудилось, что тело не ее. Ноги заволакивала чешуя. Сильные руки безвольно волочились по песку. Еще немного, день или месяц, и она оборотится сомом. Отрастут усы. А однажды попадется на крючок и вернется на свет, и пускай, что чьим-то обедом. Пускай даже кошачьим.

Ласковое пение пришло на помощь. Слова были неразборчивыми. Мотив незнакомым. Ксенька встряхнулась, сбила с боков ил и осмотрелась. Вода стала чистой, как в ручье. «Далеко ли меня отнесло?» Песня спускалась сверху. Просвечивало голубое небо, безоблачное. Ксенька потерла глаза, стянула с них пленку. «Сколько же меня не было? – подумала она. – Так меня и нет», – вспомнила, как извел ее князь.

Весла шлепали по воде. Днепр пересекала деревянная лодка, из тех, что остались только на картинах в исторических музеях. Показалось бородатое лицо. Преломленное от ряби, но узнаваемое. Человек свесился через борт и водил рукой по воде. Греб кто-то другой.

– Будь я проклята! – засмеялась Ксенька. – Так я уже. – Она устремилась к Великому князю.

– Скажи, Иван Дмитриевич, когда конец дней наступит?

За спиной встал забором Князев холуй: «Куда же без него», – и замахал веслом. Она решилась. Надо было глушить. Такого здоровенного за собой не утащишь.

– Когда конец дней наступит? – Страшный свист пронесся по воде. Заглушил птичье пенье. Погнал волны. Накренил прибрежную иву. Еще раз! Еще один только раз и…

– Когда конец…

Рука Заборова была крепкой. Это она помнила из прошлой жизни. Запомнит и в этой. Весло сбило челюсть набок. Треснул висок. Левый глаз вывалился из впадины. Она сама оборвала болтающуюся щеку, которая разошлась от весла пуще прежнего. Лодка была еще на воде. Еще в ее власти. Она бы могла догнать, утянуть… но нет. Теперь этого мало! «Мальчик», – пробудился голод. Голод, неуемный голод, который не успокоят никакие сомы. «Мальчик», – заскрипело то, что когда-то было ртом.

Она шла по дну, против течения. Побитая, но сильная. Сильнее, чем когда-либо. Мертвая, но живее всякого. «Княжич… Вот и поквитаемся, Иван Дмитриевич». На ногах заблестели чешуйки. Пальцы стянули перепонки. Целое войско зубов забирало любую жизнь, плывущую на пути. Единственный глаз видел сквозь тьму. Он ее и рассеивал. Он горел.

Ледяной потолок обтягивал реку. Сковывал ход. Она пробиралась. «На Крещение!» – веселилась русалка. Она скребла ногтем по случайной раковине и нашептывала неведомый ей прежде позывной: «Русалочка белая, что беды наделала, в замок приползала, княжича украла». Над ней уже вовсю скользили коньки и санки. Дети, уловив зов, припадали ко льду, расчищали его от снега. Их манил шепот. Но она копила голод на одного-единственного. «Митя!» – Она дразнила себя, представляя то его нежные легкие, алые, как заря, то лицо Ивана Дмитриевича перед пустым гробиком. «На Крещение. Сам придет. Сам прорубит ко мне лед».

– Митя! Митя! Где ты, солнышко? – В детской было пусто. Ни нянек, ни царевича.

Постель была убрана, военная форма к ужину висела на плечиках, вот только игрушки лежали, разбросанные по полу. В углу гудела белая голландская печь. Анна Витовтовна отвязала накидку и села прибирать куклы. На шахматном полу, где темный кленовый квадратик соседствовал со светлым, липовым, стоял распахнутым кукольный дом. Княгиня заглянула внутрь. В левой части Митя рассадил по лавкам забавных медведей в подпоясанных веревочками рубахах. На одном была миниатюрная овечья шапка-пирожок размером с наперсток. У другого в лапах замерла гитарка со струнами настолько тонкими, что почти невидимыми. Между мишками сидел деревянный солдат с приклеенной заячьей головой в двууголке. Пушистая морда была заимствована у другой игрушки. Княгиня повертела его и разулыбалась: «Какой смешной». Во втором приделе, на игрушечном сеновале, лежал солдатик-стрелец. Смастерен он был искусно. Каждая деталь раскрашена вручную. На поясе переливалась удивительной красоты перламутровая пряжка. Княгиня взяла игрушку, хотела рассмотреть ремень, но укололась об иголку, которую Митя положил в игрушечный колчан стрельца. Видимо, это была стрела. Анна Витовтовна облизнула навернувшуюся красную капельку.