Страница 14 из 25
Внезапно он пошевелился.
– Неужели она умерла дома?
И впервые в его голосе прозвучало нечто очень отдаленно напоминающее печаль или недоумение.
– Нет, – сказал Сашка, – на базаре.
И это было недалеко от истины.
С трудом превозмогая боль, терзавшую ее вот уже два года, никем не замеченная (что само по себе можно считать чудом), она кое-как добралась до базара, где и обнаружил ее участковый Леша Леонтьев. Простоволосая, рыхлая, старая, больная женщина сидела на земле, привалившись спиной к стене бывшей керосиновой лавки. Она не отвечала на Лешины вопросы, только качала головой, глядя широко раскрытыми глазами на разор и запустение, постигшее базар после того, как он лишился ее попечения: керосиновую лавку давным-давно превратили в мебельный склад; ее «резиденция», а также буфет, где красные от мороза мужчины в распахнутых полушубках принимали из рук вечно простуженной Зинаиды свои сто пятьдесят и конфетку, стали пристанищем пауков и мышей; холодный каменный мешок, где когда-то размещался хозмаг, был отдан под водочный магазин, а скобяным товаром торговали в недавно выстроенном стеклянном ящике возле бани; под навесами, откуда, казалось, еще не выветрились запахи махорки, копченостей, ваксы, лука и жареных семечек, громоздились пустые ящики из-под вина и водки. Исчез и угол, образованный двумя кирпичными стенами, – тут привязывали лошадей, тут толкались торговцы тряпками, ветхой обувью и самодельными ножичками, тут подпившие Васька Петух и цыган Серега на спор плясали под Буянову гармошку – два полуголых, мокрых от пота, алых от водки, азарта и мороза мужика, которые схватывались в пляске каждое воскресенье, но так и не выяснили, кто же из них самый ярый плясун. Угол снесли, когда строили этот стеклянный ящик для хозтоваров.
Бережно поддерживая ее под руки, Леша кое-как усадил женщину в мотоциклетную коляску. Всю дорогу он не мог выкашлять застрявший в горле ком. Буяниха сидела с закрытыми глазами. На этот раз ее видели десятки людей – они останавливались и долго смотрели вслед мотоциклу, который, развалисто покачиваясь на неровностях, медленно полз по булыжной мостовой.
У больницы Леша помог ей выбраться из коляски, и вот тут-то силы окончательно покинули ее и она грузно осела на дорогу. Мгновенно собравшиеся вокруг люди были так поражены случившимся, что никто даже не сообразил как-то помочь умирающей или хотя бы заплакать.
Сашка нахлобучил кепку на затылок и с гордостью добавил:
– Ее положат в клубе, чтобы все могли с ней попрощаться.
Когда он ушел, Прокурор с внезапной и острой болью вдруг почувствовал: от того камня, который он обычно называл своей душой, что-то откололось и безвозвратно кануло в некую бездну.
– Что бы это могло быть? – пробормотал он, проводя кончиком языка по пересохшим губам. – Что кончилось?
– Пятница, – печально откликнулась Катерина, повесив на забор последний мокрый половик.
Доктор Шеберстов не стал слушать робких возражений жены, детей и внуков. Презрительно фыркнув, он вставил искусственную челюсть, взял в руки тяжеленную трость с ручкой в виде змеиной головки и зашагал к больнице – гибрид бегемота с портовым краном, как говаривала Буяниха. На углу Седьмой улицы он вдруг остановился – у него занялось дыхание от простой и скорбной мысли: отныне он станет иным. И радоваться тут было нечему, ибо лишь одну метаморфозу – смерть – он считал более или менее пристойной в его годы.
Погрозив палкой жене, неосторожно высунувшейся из-за угла ближайшего дома, доктор Шеберстов уверенно преодолел сто метров до больницы. Толпа расступилась, и он важно прошествовал мимо безмолвных людей наверх, на самый верх, в крохотную комнатку под крышей, где под белоснежной простыней на оцинкованном столе покоилось тело Буянихи.
Главный врач – молодой человек с льняной бородкой и руками молотобойца – растерялся, увидев на пороге огромного старика с круглой лысой головой и закрученными кверху длинными усами.
Дряхлая старуха Цитриняк, притащившаяся сюда из голубоватой полутьмы своего рентгеновского кабинета, прищурила красные слезящиеся глазки и быстро-быстро закивала сморщенной обезьяньей мордочкой:
– Проходите, Иван Матвеевич, пожалуйста, легкий мой…
– Сядь, Клавдия!
Переложив трость в левую руку, Шеберстов правой откинул простыню.
– Умерла! – Никто не понял, чего больше было в этом возгласе – растерянности или возмущения. – Буяниха! – Он резко обернулся к медикам: – Какая баба была! Походка! Грудь! Сон и аппетит, да, сон и аппетит!
Старуха Цитриняк – мумия в белом халате – всплеснула своими обезьяньими лапками.
– Вы так и умрете бабником, Иван Матвеевич, легкий мой!
Махнув рукой, Шеберстов вышел из кабинета, шаркая подошвами своих чудовищных башмаков.
Внизу на крыльце он остановился, обвел гневным взглядом притихшую толпу и, сильно стукнув палкой в мраморную ступеньку, воскликнул с возмущением:
– Умерла, черт побери! Умерла!
Когда врачи и медсестры покинули кабинет, главный врач сдавленным голосом спросил:
– Это там… что это, Клавдия Лейбовна?
Она посмотрела на тело под простыней – и внезапно улыбнулась, а в голосе ее прозвучала гордость:
– Это единственная женщина, которая не ответила на домогательства доктора Шеберстова.
Главврачу показалось, что сквозь стойкую желтизну на лице рентгенолога проступила красная краска.
– Простите… – он поймал себя на том, что говорит суше, чем ему хотелось бы. – Что у нее на спине… и на животе?
– Звезды, – тотчас откликнулась обезьянка. – Это память о минском гестапо, легкий мой. Их семь – и столько же у нее детей. Не ее детей.
Молодой человек вспомнил этих пятерых мужчин и женщину (вторую, ее сестру, он знал лишь понаслышке) – шесть, а с той, которую он знал понаслышке, семь безупречных копий Буянихи.
– Вы хотите сказать… – он запнулся. – Ага, значит, эти шестеро… то есть – семеро…
– Ну да, конечно, легкий мой. – Обезьянка покивала крохотной головкой. – Ведь они ровесники. Говорят, она привезла их в мешке, как котят, но это неправда. Никуда и не надо было ездить: детдом тогда был возле старой лесопилки.
Она вытряхнула из мятой пачки папиросу и закурила, крепко прикусив гильзу мелкими черными зубками.
Когда в комнате стемнело, она вдруг очнулась и с горечью подумала, что опять осталась одна и опять не может вспомнить, о чем думала все это время. Держась за стенку, она поплелась вниз – за ней шлейфом потянулся запах крепкого табака и сапожной ваксы, которой она ежедневно начищала свои сморщенные туфли. На площадке второго этажа она остановилась, пораженная внезапной мыслью: «Кто же ее похоронит? И вообще – возможно ли это?»
Окошко телеграфа закрывала чья-то широченная спина, обтянутая выгоревшим брезентом. Из-за фанерной перегородки доносился плачущий голос Миленькой:
– Дежурненькая, будьте добреньки, проверьте заказ на Мозырь! Мо-зырь!
Ее сестра Масенькая сидела в уголке на жестком стуле со своей Мордашкой на коленях и сердито разглядывала образцы почтовых отправлений, которыми была заклеена стена напротив.
– Нет, но когда в городе будет порядок? – раздраженно спросила она, не глядя на Леонтьева, за которым с треском закрылась входная дверь. – Некоторые полагают, будто психам можно разгуливать где им вздумается!
– Он же никому не делает плохого. – Леша постучал согнутым пальцем по брезентовой спине. – Разрешите?
Спина отодвинулась в сторону, и в образовавшуюся щель Леша увидел Миленькую с наушником на шее.
– Буян не отправлял никаких телеграмм? – спросил Леша. – Ну, детям?
– Буян? – Миленькая глубоко вздохнула. – Да ведь он и не знает, где почта. Ох, горе-то! – Она схватила телефонную трубку и отчаянно закричала: – Дежурненькая, ну как там Мозырь? Тебе чего еще, Леша?
Леонтьев просунул в щель сложенную вдвое бумажку и мятый червонец.
– По этим адресам пробей телеграмму про Буяниху. – Немного подумав, уточнил: – Срочные. – И добавил пять рублей.