Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 36



Другие мировоззренческие аспекты гоголевской поэмы, вернее то, что мы привыкли считать ее радикальными новациями, на деле были уже подготовлены Чаадаевым и Надеждиным. Так, в 1834 году в рецензии его «Молвы» на альманах «Денница» встречаются сентенции, безусловно подсказанные Чаадаевым:

У нас нет ничего постоянного, высоковечного. А отчего? Оттого, что ныне нет ничего собственно своего, ничего доморощенного. Всё заносится к нам чужим ветром с чужой стороны: всё мчится перекати-полем, без корня и семян, по нашим степям невозделанным[88].

Ср. затем сами чаадаевские размышления о России в его роковом Философическом письме, публикация которого в 1836 году немедленно привела к закрытию «Телескопа»:

Нет ничего, что бы привязывало, что бы пробуждало наше сочувствие, расположение; нет ничего постоянного, непременного; все проходит, протекает, не оставляя следов ни на внешности, ни на нас самих[89].

Но тут стоит вернуться к рецензии на «Денницу», где вслед за приведенным выше фрагментом следовала реплика:

Прохожие останавливаются взглянуть на любопытное явление, коим оживляется пустынное однообразие, всюду царствующее: но оно уже промчалось, исчезло…[90]

В последней главе «Мертвых душ» автор явно оспаривает эту надеждинско-чаадаевскую картину, претворяя «открыто пустынную и ровную» Русь в «чудную, незнакомую земле даль». А в заключительных строках поэмы, где образ стремительной национальной тройки (отработанный у гоголевских предшественников) наделен нуминозной мощью, мотив мгновенно пропадающего, исчезающего из виду явления знаменует уже превосходство Руси над другими народами. Как и у Надеждина, наблюдатель останавливается – но не от любопытства, а от священного ужаса:

Летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль, и что-то страшное заключено в сем быстром мельканье, где не успевает означиться пропадающий предмет <…> только дрогнула дорога, да вскрикнул в испуге остановившийся пешеход – и вон она понеслась, понеслась, понеслась!.. <…> Остановился пораженный Божьим чудом созерцатель…

Тем знаменательней будет печальный возврат к чаадаевской модели у позднего Гоголя в «Четырех письмах по поводу „Мертвых душ“», где тавтологически нагнетается мотив «бесприютности»: «…бесприютно и неприветливо все вокруг нас, точно как будто бы мы до сих пор еще не у себя дома, но где-то остановились бесприютно на проезжей дороге».

Продолжение «Мертвых душ» столь же тесно связано было с литературным фондом эпохи. Напомним экспозицию второго тома с ее величественным пейзажем, оксюморонно поданным как глухой «закоулок»:

Зато какая глушь и какой закоулок!

На тысячу с лишком верст неслись, извиваясь, горные возвышения. Точно как бы исполинский вал какой-то бесконечной крепости возвышались они над равнинами то желтоватым отломом, в виде стены, с промойными рытвинами, то зеленой кругловидной выпукленной, покрытой как мерлушкой, молодым кустарником <…> Пространства открывались без конца. За лугами, усеянными рощами, водяными мельницами, зеленели и синели густые леса как моря или туман, далеко разливавшийся <…> За песками лежали гребнем на отдаленном небосклоне меловые горы <…> кое-где дымились над ними легкие, туманно-сизые пятна… —

и т. д. Отчетливый прообраз этого ландшафта мы найдем в третьем томе книги Титова «Неправдоподобные рассказы чичероне Дель К…о» (1837), где живописуется горная

волшебная стена, поставленная между Европой и Азией; исполинская эта стена горела различными переливами света; причудливые ее бойницы зубрились на непорочной лазури; и отдельные, высочайшие шпили, как факелы, кое-где пылали легким розовым пламенем <…> Черные или лесом покрытые горы сливались на горизонте с синевой неба и были подобны бесконечному, открытому морю, на котором плавали высочайшие вершины, как волшебные острова, как мечты отдаленные, как будущее убежище души нашей[91].

Красочный глухой «закоулок», тоже увенчанный меловой горой, обрисован был и в 1839 году в указанном «Медальоне» Е. Ган[92]. В таком «закоулке» обитает юная генеральская дочь Олимпия Бобрина, которая чертами характера предвосхищает при этом генеральскую дочь Улиньку Бетрищеву, запечатленную в том же втором томе «Мертвых душ». Подобно своей гоголевской преемнице, чувствительная, добрая, пылкая и отзывчивая Олимпия реагирует на все спонтанно: «Ни одна мысль ее не мелькала, не отражаясь в них (в ее чертах), как в зеркале <…> страдая за других, она забывала себя»[93].

Что касается происхождения других гоголевских типажей, то здесь примечателен, в частности, один из предшественников полковника Кошкарева, бюрократа и прожектера. Это доверчивый и бестолковый полковник Линский из повести Николая Андреева «Ликарион» (1838), который увлекся теориями прусского агронома Альбрехта Тэера, непригодными для отечественных условий, и оттого погубил все свое имение. В Линском предсказаны были, вместе с тем, и специфические черты Манилова. Полковник застроил свой английский сад «храмами, киосками, гротами, мостиками, ротондами, павильонами», то есть всем тем, о чем только мечтал гоголевский персонаж[94]. Вероятно, нет необходимости напоминать читателям о соответствующих фрагментах гоголевского текста.

Уместно будет закончить эти заметки ссылкой на чрезвычайно выразительный пример преемственности «Мертвых душ» от устоявшейся патриотической традиции. «Птица тройка» с ее стремительной русской ездой, восславленной в концовке поэмы, при всем феерическом блеске гоголевского нарратива была все же общим местом, на что мне тоже и довольно подробно уже случалось указывать в своей монографии[95]. Приведенный там набор источников и параллелей я хотел бы теперь несколько расширить. Сам портрет забубенного русского ямщика, противопоставленного чинному вознице «в немецких ботфортах», контрастно ассоциируется с «Шуткой» Вяземского (1841):

В повести 1835 года «Письма из Дерпта», подписанной буквами А. в. м. л., стремительная русская езда противопоставляется медленной чухонской и немецкой:

Наша русская езда – любо, что за езда! Это поэма!.. Ямщик вскочил на козлы, и все жилки в нем заговорили <…> А этот колокольчик-ревун <…> а эти борзые кони, понимающие малейшее движение шапки, рукавицы своего хозяина, бегущие однообразною, как грусть, рысью, когда он поет грустную песню, – и с места марш-марш, когда он вдруг грянет плясовую! <…> Ясно, что на святой Руси, по ее обширности, по отдаленности городов одного от другого, более, чем в каком-либо государстве долженствовала развиться поэзия езды. Русский нетерпелив; ему бы тяп да ляп: да и состроился корабль[97]; вот начало скорости езды в России <…> Дорожный русский сосредоточивает свои мысли и чувствования в теме песни;

Взгляни на русского извозчика <…> вся душа его перешла в звуки песни, которую он поет…

Да! Скажем с восторгом: сильна, могуча Русь! Богатырская кровь течет в жилах сынов ее[98].

88



Молва. 1834. № 5. С. 12–13.

89

См. Чаадаев П. Я. Полн. собр. соч. и избр. письма: В 2 т. М.: Наука, 1991. Т. 1. С. 648 (Перевод «Телескопа»). О связи этого фрагмента с гоголевской историософией России в «Выбранных местах…» см. в моей книге: Сюжет Гоголя. Морфология. Идеология. Контекст. Изд. 2-е. М.: Новое литературное обозрение, 2002. С. 648.

90

Молва. 1834. № 5. С. 12–13.

91

См. (Титов В. П.) Неправдоподобные рассказы чичероне Дель К…о. (псевд.): В 3 т. Т. III: Несчастливец. СПб.: Гуттенбергова тип., 1837. С. 90–91.

92

Ган Е. А. Медальон // Полн. собр. соч. Е. А. Ган (Зенеиды Р-вой). СПб.: Н. Ф. Мертц, 1905. С. 259.

93

Там же. С. 262. О других прототипах Улиньки – у Греча и Марлинского – см.: Вайскопф М. Сюжет Гоголя: Морфология. Идеология. Контекст. Изд. 2-е. М.: РГГУ, 2002. С. 625–626.

94

Андреев Н. Ф. Повесть и рассказ // (Соч.) Николая Андреева. М.: тип. А. Евреинова, 1838. С. 139–170.

95

Вайскопф М. Сюжет Гоголя… С. 567–574.

96

Вяземский П. А. Стихотворения. Л.: Сов. писатель, 1986. С. 259.

97

Ср. бричку у Гоголя: «…наскоро живьем с одним топором да долотом снарядил и собрал тебя ярославский расторопный мужик».

98

Литературные прибавления к «Русскому инвалиду». 1835. № 18. С. 138–139.