Страница 16 из 19
Вместо врача теперь была недоучившаяся всего лишь несколько месяцев до фельдшера санинструктор Маша. Ей помогали Михаэль и Клава. Санитарками стали местные жительницы, а санитарами – колхозники из окрестных деревень, где и так уже никого не оставалось, так как население уходило вместе с армией. Косые взгляды одного из санитаров Михаэль ловил на себе давно, но не придавал этому значения. Мало ли что! Кончилось тем, что санитар подошёл к Михаэлю.
– А ты, паренёк, откуда будешь? – спросил он недобрым голосом. Комиссар полка сдержал слово, и Клава собственноручно прикрепила по два эмалированных красных квадрата к петлицам Михаэля. Он стал младшим политруком, но санитар, уже пожилой, проигнорировал и это, и то, что Михаэль – комиссар медсанбата.
– Из Латвии, из Риги, – ответил удивлённый Михаэль и не успел закончить фразу, как мужик набросился на него, стараясь схватить за горло:
– Гад! Латыш! Комиссаром прикинулся?! Удавлю тебя, как змею, зараза! Придушу!
Ничего не понимающий Михаэль пытался отбиться, но нападавший, несмотря на голод, был гораздо сильнее. Его пальцы уже рвали воротник гимнастёрки с новыми эмблемами и внезапно обмякли. Какие-то люди – Михаэль так и не понял, кто, – оттащили взбесившегося санитара. Подбежала Клава.
– Ты что делаешь, ирод?! – закричала она. – Под суд пойдёшь! Под расстрел!..
– Гражданский я, – только и сказал, постепенно приходя в себя, санитар – бородатый, жилистый дядька.
– Ну и что? За нападение на политрука знаешь, что тебя ждёт?!
– А и хрен с ним, – зло и в то же время с горечью ответил тот, – из-за бандитов этих, латышей, терять мне всё равно нечего. Дом сожгли и ни одной души в живых не оставили. А этот, – с ненавистью посмотрел он на Михаэля, – латыш…
– Да не латыш он вовсе, – вмешалась подошедшая Маша, устало вытирая какой-то ветошью руки. – А ну-ка, успокойся, дядя! Не то живо отправишься куда надо. Давай, говори по порядку!
Маше трудно было не подчиниться. Высокая, крупная, она своим командирским голосом умела заставить не только парней, но и матёрых мужиков уважать себя и слушаться.
Оказалось, что семью новгородца убили каратели, эсэсовцы-латыши, а сам он уцелел чудом. Перед самым их появлением в другую деревню поехал, к куму.
– Мне потом уже люди сказали. Они в Жестяной Горке жили, а когда всё началось, так на заимку, в лес перебрались. А в Жестяную Горку изо всей, почитай, округи свозили, там и расстреливали. Думали – немцы, а немцев тех только два начальника и было, а стреляли латыши. Наши-то, деревенские, сначала не поняли, только слышат – не германцы это, по-другому говорят. А по-какому? Ну и один мужик, он латышей по гражданской знал, догадался: латыши. Вот так и моих из дома взяли, и туда же, на снег. Говорят, патроны жалели. Или штыком заколют, а ежели дитё – лопатой по голове, – с трудом сдерживая готовый вырваться плач, рассказывал санитар.
– Что-то уж чересчур страшно, – недоверчиво произнесла Маша. – Лопатой, детей… Да за что? Они-то что сделали?
– А мы разве думали, что нас тронут?.. Поначалу только евреев малость, которых в наших краях отыскали, да цыган, да ещё коммунистов расстреливали. А потом пошло… И партизан, и пленных, и таких вот, как мои, ни к чему не причастных, а только из-за сына моего, который на фронте… – всхлипнул рассказчик. – Эх, да что там!.. Говорили, даже дьякона с попом прямо в церкви пристрелили. Вроде как они партизанам помогали. И всё эти самые, латыши, – взглянул он на Михаэля, словно ожидая его реакции, – волки лютые…
– Ну не все же, – сказал Михаэль. После того, как его чуть не задушили, он с трудом говорил. – Я вот с латышами вместе под Таллином был. И под Москвой. Недалеко от нас, под Старой Руссой, целая дивизия воюет.
– Насчёт этих не знаю, – угрюмо и по-прежнему зло процедил мужик, – а что те творили, люди сами видели. Они врать не будут. Воюют, говоришь?.. Ну да! А Настасья моя?! А сноха?! А внучата?! Они где?! Сынок единственный у меня остался. С войны вернётся – что я ему скажу?..
Михаэль не знал, что ответить. У старика горе, но онто здесь при чём? Михаэль готовился объяснить, что он не латыш, что таких, как он, убивают первыми, но вмешалась Клава.
– Ты, отец, разберись сначала, потом кулаками действуй. Что ты к комиссару с латышами прицепился? Он за них не отвечает. Он хоть из Латвии, но еврей. Всю его семью фашисты в заключении держат.
– Евре-е-й? – с плохо скрытым сомнением протянул санитар. – Ну, тогда извиняйте, ежели другое подумал. Ведь это как?.. Чуть вздремнёшь, тут же кошмары мерещатся. Сил уже нет… А вы того – не говорите никому, ребята, ладно? Ошибся я…
Казалось, инцидент был исчерпан, но вечером, проходя мимо палатки, в которой ютились санитары, Михаэль услышал негромкий разговор:
– Слышь, Николай, а мальчишка этот, политрук… еврейчик, оказывается. А я за латыша его принял. Вот нескладу-ха. Самому теперь стыдно. Поговорю с ним завтра душевно, по-доброму.
– Вот-вот, поговори, – отвечал невидимый Николай, – извинения попроси у жидёнка, а то придут за тобой – ахнуть не успеешь. Ничего, что мы в дерьме, – особисты не дремлют. А молокосос этот, комиссаром назначенный, устроился – мама не горюй! Медсестричка эта, Клава, – краля его. А ты и не догадывался. Ихняя нация…
– Ну чего ты, Коля, заладил? При чём тут нация? Хочешь знать, там, у Жестяной Горки, и евреев убивали. С моими вместе закопаны. Это как?..
– Давай, пусти слезу! Простота новгородская! Не знаешь ты их, а я повидал. Ладно, пойду. Спасибо за горючее. Подзаправился.
«Спиртом поделился, – подумал Михаэль о санитаре, – а где достал? Ведь каждая капля на учёте…»
Тот, которого звали Николаем, вышел из палатки, и Михаэль узнал сержанта, которого не раз уже видел в медсанбате. По-видимому, сержант ухлёстывал за какой-то молодой санитаркой и на этой почве познакомился со своим собеседником. «Не пущу его больше сюда, – решил Михаэль. – Сразу надо было выставить».
Приняв решение, он пошёл дальше. Его ждала Клава, но неприятный осадок, оставшийся после слов Николая, давил словно камень и напоминал, что не все тут свои. «Нет, – убеждал себя Михаэль, – большинство не такие».
А какие?.. Такие, как Клава?.. Как Бобровников, как непростой в своём отношении к евреям, но спасший ему жизнь и опекающий его теперь Игнатьев?.. Или такие, как Маша, как желтолицый больной комиссар Шевцов, убитый несколько дней тому назад, как многие из тех, с кем сегодня приходится жить, а завтра с большой долей вероятности – умирать?..
Клава! Решив всё выяснить и заговорив о Бобровникове, Михаэль был уверен, что Клава почувствует себя неуютно, – и просчитался. Неуютно почувствовал себя он. Клава не оправдывалась. Она вообще ничего не ответила, но посмотрела с такой укоризной, что затеявший разговор Михаэль тут же пожалел об этом.
Помолчав немного, Клава сказала:
– Мы с ним в медсанбате познакомились. В январе его ранило, так он два дня подряд бредил. Ирину звал, невесту свою. Меня за неё принимал. Потом на поправку пошёл. Дурачок, ты не знаешь какой Саша человек. Всё Ира да Ира, только про неё и рассказывал. А я ему – про тебя. И знаешь, он так за меня обрадовался, когда ты объявился. Сказал, что это настоящее чудо. Саша – друг! Только бы он выжил и со своей Ириной встретился…
Клава не лукавила, и Михаэль это чувствовал. С запозданием он понял, что лукавить она не умеет. «Но ведь с кем-то же у неё было, – вертелась мысль. – Если не с Бобровниковым, то с кем? Ладно, надо идти до конца. Спрошу у неё, сейчас же спрошу».
Но Клава словно прочитала его мысли.
– Не соврала я тебе тогда, в поезде, – сказала она после паузы. – Был у меня жених на фронте под Ленинградом. Там и погиб. Только не в эту войну, а в финскую, на Карельском перешейке. Он с отцом моим и братьями в одном цеху работал и меня заприметил. Мне тогда семнадцать было. Решили через год свадьбу играть, только… – помедлила Клава, – не дождались мы этой свадьбы. Любил он меня очень. А потом на войну его забрали. И всё… Долго я тогда плакала. Уж и новая война началась, а я как вспомню – так нахлынет. Пока вот тебя не встретила. Не хотела тебе говорить, молчала, да ведь не скроешь… Сердишься на меня?