Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 16



– Я сказал Баннерману, что не потерплю оскорбления, – бесновался мистер Макартур. – Чем этот болван думал, давая мне в пару неотесанного мужлана, этого Бейкера?

– Но, сэр, разве ради этого стоит умирать?

Умирать! Мой муж аж взвился.

– Дорогая, вы меня оскорбляете, – заявил он, – воображая, будто смерть настигнет именно меня. Это самый маловероятный исход на свете!

– Сэр, я не сомневаюсь в том, что вы меткий стрелок, – отвечала я, взбешенная его самоуверенностью. – Но вдруг окажется, что Баннерман стреляет лучше! Вы хотите оставить меня вдовой?

– Моя дорогая жена, – сказал он. – Зря вы переживаете! Так уж случилось, что у моих пистолетов есть некоторые особенности, и зарядить их надежно может только тот, кто знаком с ними. То есть я сам.

В его глазах светилось самодовольство.

– Дорогая, – высокомерно заявил он, – вам пристало бы иметь больше веры в своего супруга!

Все мое существо сковала усталость. Мистер Макартур, с кем бы он ни выяснял отношения – будь то его доверчивые противники по дуэли или жена – всегда держал козырь в рукаве, чтобы обеспечить себе победу.

– И это говорит человек чести, – заметила я.

Я хотела уколоть его, думала, что мой сарказм достигнет цели. Но муж будто и не слышал меня. Он взял футляр с пистолетами и вышел из комнаты.

Я сделала вывод, что само это оскорбление как таковое не имело значения. Вот статус джентльмена – это да. Это для него было важно. Мистер Макартур настолько не был уверен в нем, что ему требовалось постоянно находить тому подтверждение, пусть даже с риском для жизни. В гарнизоне шептались, что до поступления в полк Фиша он ходил в подмастерьях у изготовителя корсетов. Казармы вообще полнились самыми разными грязными слухами, и потому эта сплетня доверия у меня не вызывала. И все же она не давала мне покоя. Будь это правдой, тогда было бы понятно, что питает эту его отчаянную потребность.

Однако его неуемность имела более глубокие корни, чем снобизм. Он напрашивался на оскорбление, потому как лишь в противостоянии с кем-то обретал уверенность в собственной значимости. Он цеплялся за эфемерное понятие чести, потому что не имел более серьезных аргументов в пользу своего высокого достоинства.



А я? На чем должно зиждиться мое чувство собственной значимости? Трудно сказать. И все же я ощущала в себе некий дух противоречия, который давал мне право быть той личностью, какой я была. В глазах окружающих я была маленьким человеком, но сама я была убеждена, что стою гораздо больше, нежели мой муж, при всей его изобретательности.

В семь лет его отправили в учебный пансион, сообщил он мне. От братьев Брайди я слышала немало рассказов о школе и догадывалась, что в таких заведениях авторитетом пользуется сила, и школьники, задающие тон, отравляют существование слабым. В школе любой мальчишка быстро перенимает повадки задиры.

Мистер Макартур пребывал в учебном пансионе, когда умерла его мать. Никто не уведомил его, что она больна. Отец продолжал еженедельно присылать ему письма, отвечая на которые, мальчик рассказывал о матчах в крикет и своих успехах в изучении греческого языка. Она умерла, но ему о том не написали. О смерти матери он узнал, когда приехал домой на каникулы. Отец сказал, что, по его мнению, так было лучше. Какой был смысл тревожить его? Он, что, излечил бы мать, будь он с ней? Воскресил бы ее, если бы приехал на похороны?

А я-то себя считала несчастным созданием. Однако мне позволили оплакивать отца, и я знала, что дедушка любил меня. В лице Брайди я нашла настоящую верную подругу, и Кингдоны по-доброму относились ко мне. У моего мужа не было никого, и, должно быть, поэтому некая важная часть его существа, чувство подлинного собственного «я», словно мышка, забилось в щель много лет назад. Но он никогда не признавал свою боль. Свои душевные муки он преобразовал в карающий меч, которым наказывал весь свет за свои страдания.

Мистер Макартур демонстрировал сумасшедший энтузиазм, придумывал безумные интриги, а через полчаса его лихорадочное возбуждение сменялось меланхолией, да такой глубокой, что с постели не поднять. Он пугающе менялся в лице: оно становилось осунувшимся, деревянным, как маска; взгляд его стекленел. Все безнадежно, шептал мой муж. Он – ничтожество. Его жизнь – бесплодная пустошь. Можно было попытаться вывести его из состояния черной тоски, но он не слышал, будто вы находились за тридевять земель.

Многие ли жены умеют, как я, распознавать атмосферу в комнате? По наклону головы супруга, по расположению его ног, по тому, сжимает ли он ложку, стискивает ли кулак рядом с тарелкой? Способны ли они мгновенно определить погоду в доме: ясная она или хмурая? А погода в тех комнатах была столь же переменчивой, как Девон в мае.

Миссис Бортвик – дама уравновешенная, смешливая, проницательная, красивая, как породистая лошадь – могла бы послужить образцом женщины, которая умеет жить в свое удовольствие, но я не видела способа подобным образом устроить свою жизнь. Тем не менее, гордость не позволяла мне признаться – кроме как самой себе, – что по собственной глупости я оказалась в столь плачевном положении. Я нарастила на себе зеркальную броню, отражавшую любую попытку выразить мне сочувствие. Боль от осознания того, что я нелюбима, я отпихнула подальше, туда, откуда она меня не могла бы достать. Я стала подобной тем плоским светящимся жучкам, что живут в гнилой древесине, существом, не имеющим объема и способным исчезнуть в самой узкой щели.

Мы направлялись в Чатемские казармы, откуда нам предстояло отплыть в Гибралтар, и в пути у меня начались схватки. Когда стало ясно, что я рожаю, до Чатема было еще далеко, и мы, пребывая в замешательстве, остановились на бедном постоялом дворе в не самом благополучном районе Бата.

Почувствовав схватки, я расплакалась, потому как с первым приступом резкой боли пришло понимание того, во что до этого я отказывалась верить: назад пути нет. А, начав плакать, остановиться я уже не могла. Все те годы, что я сдерживала слезы, старалась не унывать, угождать и говорить только общепринятые вещи, а также странные месяцы супружеской жизни с человеком, до которого невозможно достучаться – все эти горести, что я в себе подавляла, комом подступили к горлу.

Энн о деторождении знала немногим больше меня, ведь она была еще девчонкой. А схватки усиливались, интервалы между ними сокращались, и я видела, что она напугана. Женщине, которая всего день как приехала в город, негде было искать повитуху, так что мне пришлось прибегнуть к услугам жены хозяина харчевни.

Женщина она была суровая. Сразу дала понять, что не станет миндальничать с роженицей, которая не взяла на себя труд подготовиться к тому, что ее ожидало. Но дело свое она знала и не отходила от меня, пока я бултыхалась в кошмарных водах боли, страха и хаоса. Время приостановилось, замерло. Время можно было измерить только передышками между немилосердными схватками, когда казалось, что некий безжалостный кулак стискивает мое нутро. В моменты этих передышек – длиной сначала в шесть вздохов, потом трех, потом одного – я становилась самой собой: чувствовала, как грудь наполняется воздухом и сдувается; ощущала вкус воды, которую подносила мне Энн, чтобы я смочила рот; знала, что жизнь продолжается, время идет, как обычно. Но каждое мгновение облегчения оборачивалось лишь издевательской прелюдией к новому кошмару. Боль возвращалась. В первые секунды далекая, она затем накрывала меня с головой, обволакивала, пронзала изнутри, засасывая воздух и время, швыряя меня в вечность нестерпимых мук. Потом схватки слились в один непрерывный поток адской боли, не прекращавшейся ни на долю секунды. Я барахталась в скрежещущем мраке, которому не было до меня никакого дела, который лишь стискивал и сдавливал меня, пока во мне не осталось ничего человеческого, пока я не превратилась в вопящее животное.