Страница 8 из 16
Помню, где-то я прочитал выражение «Когда недокармливают, то сил не хватает»[10]. Что бы ни подразумевалось в оригинале, но без большой натяжки это подходит и для описания полицейского. Самое жалкое и самое смешное – это то, что, недоедая, мы по-прежнему должны были сохранять бравый вид и молодцами стоять на посту! Нищий, когда просит подаяние, иногда не голоден, а все равно согнется в три погибели и притворится, что не ел три дня. Полицейский же в точности до наоборот, даже если голоден, все равно должен выпячивать грудь колесом, как будто только что навернул три чашки куриной лапши. Когда нищий притворяется голодным, в этом есть какой-то смысл, но я никак в толк не возьму, зачем полицейскому притворяться сытым до отвала, это просто смешно!
Народу не нравится, как полицейские ведут дела, как они все пропускают мимо ушей. Увы! В таком поведении есть смысл. Однако, прежде чем подробно объяснить, расскажу одну страшную историю. Когда вы ее узнаете, я вновь вернусь к первому вопросу, так, наверное, будет правильнее и убедительнее. Ну, так и поступим.
Должна была светить луна, но ее заслонили темные тучи, повсюду было черным-черно. Я как раз нес ночную вахту в одном глухом месте. Мои сапоги были подбиты железом, кроме того, в те времена каждому полицейскому полагался японский клинок, и когда вокруг спали даже птицы, а я шел, слушая, как цокают мои сапоги и гремит сабля, то ощущал одиночество и даже некоторый страх. Если вдруг мелькала кошка или раздавался крик птицы, мне становилось как-то не по себе, я заставлял себя выпрямлять грудь, но на сердце у меня было пусто-пусто, как будто впереди поджидала какая-то беда. Не то чтобы я боялся, но и решимостью тоже не был преисполнен, душу охватывало странное смятение, а на ладонях выступал холодный пот. Обычно я был храбрым, и, скажем, присматривать за покойником или в одиночку сторожить дом, где случилось убийство, для меня не составляло проблемы. Не знаю, почему в тот вечер меня одолела робость, и чем больше я стыдил себя, тем сильнее чувствовал скрытую опасность. Шага я не прибавил, но в глубине души мечтал поскорее отправиться в обратный путь и вернуться туда, где был свет и друзья.
Вдруг послышались выстрелы! Я замер, но духом, наоборот, воспрянул. Явная опасность как будто помогала бороться с робостью, а страх порождала тревожная неопределенность. Я прислушивался, подобно тому как стрижет ушами лошадь, идущая ночью. Вновь выстрелы и снова! Все затихло, я ждал и вслушивался, но стояла мучительная тишина. Увидев молнию, всегда ждешь раскатов грома, и сердце мое забилось быстрее. Бух-бух-бух – со всех сторон занялась стрельба!
Храбрость моя снова пошла на убыль. Услышав первые выстрелы, я приободрился, но, когда их стало много, я понял, что ситуация по-настоящему опасна. Я ведь человек, а людям свойственно бояться смерти. Я бросился бежать, но, пролетев несколько шагов, резко затормозил и прислушался. Стрельба усилилась, ничего не было видно, вокруг черным-черно, только грохот выстрелов. Почему стреляют, где стреляют? Я был во тьме один и прислушивался к стрельбе, доносившейся издалека. Куда бежать? Что же, в конце концов, происходит? Следовало все обдумать, но было не до размышлений. Храбрости тоже не осталось, да и откуда ей взяться, когда не знаешь, как быть? Все же нужно было бежать, нестись вслепую было лучше, чем, замерев, дрожать от страха. И я побежал, побежал во всю мочь, придерживая рукой саблю. Как кошка или собака, охваченная страхом, я без лишних размышлений понесся домой. Я позабыл о том, что служу полицейским, мне нужно было домой, к осиротевшим детям, уж если умирать, то всем вместе!
Чтобы попасть домой, следовало пересечь несколько крупных улиц. Добежав до первой из них, я понял, что дальше пробраться трудно. На улице мелькали черные тени, люди быстро бежали и стреляли на ходу. Солдаты! Я узнал солдат с косами на голове[11]. А я только недавно срезал косу! Я пожалел, что не последовал примеру тех, кто просто подвернул волосы вверх, а взял и все сбрил на корню. Эх, если бы я мог сейчас выпустить косу, то солдаты, которые обычно терпеть не могли полицейских, не стали бы целиться в меня из своих винтовок! Солдаты считали: кто сбрил косу, тот предатель и заслуживал смерти. Но у меня-то драгоценной косички не осталось! Дальше я идти не решился, оставалось лишь спрятаться в темном углу и выжидать. Солдаты бежали по улице, отряд за отрядом, выстрелы не смолкали. Я никак не мог взять в толк, в чем дело. Через какое-то время солдаты, похоже, все прошли, я высунул голову и огляделся. Везде было тихо, и я, словно ночная птица, стремглав перелетел на другую сторону улицы. В то мгновение, что я пересекал мостовую, уголком глаза я заметил какой-то красный свет. На перекрестке занялся пожар. Я снова спрятался в темноте, но вскоре языки пламени осветили все вокруг. Вновь высунув голову из укрытия, я мог смутно разглядеть перекресток, где горели все четыре угловые лавки, в сполохах огня носились солдаты и стреляли. Я понял: это военный бунт. Вскоре огня прибавилось, загоралось здание за зданием, по расположению пожаров я определил, что подожжены все перекрестки в округе.
Рискуя получить по зубам, все же скажу, что огонь был прекрасен! Издалека черное как смоль небо вдруг освещалось, а затем вновь темнело. Вдруг оно снова белело, прорывались красные сполохи, и часть небосвода алела, как раскаленная докрасна сковородка, было в этом что-то зловещее. В красных лучах виднелись столбы черного дыма, вместе с языками огня они рвались вверх. То дым заслонял пламя, то огонь прорывался сквозь дым. Клубясь и извиваясь, дым поднимался к небу и сливался в темное покрывало, закрывавшее огонь, подобно тому, как вечерний туман прячет заходящее солнце. Через какое-то время огонь засверкал ярче, а дым стал серо-белым, пламя запылало чистым светом, отдельных языков было немного, огонь слился в единый сноп и осветил полнеба. Поблизости дым и огонь издавали треск, дым полз вверх, а огонь разбегался по окрестностям. Дым походил на зловещего черного дракона, а огонь – на длинные, докрасна раскаленные побеги бамбука. Дым обволакивал пламя, пламя охватывало дым, переплетаясь, они поднимались в небо, а затем разделялись, под полосой черного дыма рассыпались мириады искр или вспыхивали три-четыре гигантских сполоха огня. Когда искры и сполохи падали, то дым будто испытывал облегчение и, клубясь, совершал рывок ввысь. Огонь же, натолкнувшись на столбы пламени внизу, снова радостно устремлялся вверх, выбрасывая бесчисленное количество искр. Если огонь и дальше встречал что-то горючее, то занимался новый пожар, свежий дым закрывал старое пламя, и на секунду становилось темно. Однако новый огонь пробивался сквозь дым и сливался со старым пламенем, повсюду были языки и столбы огня, пламя кружилось, плевалось, извивалось и бесновалось. Внезапно раздался треск – рухнуло здание, искры, угли, пыль, белый дым вместе взлетели ввысь, огонь остался внизу и ринулся во все стороны, подобно тысяче огненных змей. Потихоньку, потихоньку огненные змеи медленно и терпеливо поползли вверх. Добравшись до крыш и слившись с огнем, носившимся в воздухе, пламя засияло ослепительным блеском и время от времени потрескивало, как будто хотело до донышка осветить души людей.
Я смотрел, и не просто смотрел, но и носом чуял происходящее! Окруженный разными запахами, я угадывал: это горит шелковая лавка, над которой золотая вывеска с черными иероглифами, а то полыхает бакалея, которую держит шаньсиец[12]. По запахам я научился различать огонь – тот, что легкий и высоко поднимается, – непременно от чайной лавки, а темное и тяжелое пламя – от магазина тканей. Хоть эти лавки принадлежали не мне, но все были хорошо знакомы, поэтому, чувствуя запах гари и глядя на танцующее пламя, я испытывал невыразимую боль в сердце.
10
Цитата из эссе танского литератора Хань Юя (768–824) «Разные суждения».
11
Во времена маньчжурской династии Цин (1644–1911) все мужчины в знак покорности должны были носить косу и брить лоб. После Синьхайской революции, свергнувшей власть маньчжуров, китайцы сбрили косы.
12
Шаньсиец – уроженец провинции Шаньси в Центральном Китае.