Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 49



— Подонок.

— Ах, — обнажились пеньки зубов, зеленоватая слюна блеснула. Пальцы разжались. Сверкнула золотинка, и с высоты двух метров нырнула в щель, черную бездну между коридорными половицами. Даже не звякнула.

Такой прости-прощай. Привет!

Теперь уж навсегда. Казалось бы. Однако десяти минут не прошло. Еще гормоны бились лбами в теле Кузнецова, играли желваки, хвостами стучали жилки, как вдруг распахивается дверь, и тень губастого мерзавца возникает в низком проеме.

— Сюда, прошу вас… осторожней, — слышит Толя мгновенно ставший ненавистным голос, и в помещение… В немытый, полутемный, заваленный хламом и рухлядью чулан вплывает прекрасная, как солнышко и ветер, Лера Додд.

— Уф, мальчики, едва вас отыскала.

Нос

Ну, и дела! Прямо-таки не майский малокровный понедельник, а буря с фонтаном и фейерверком. День Шахтера, никак не меньше. Все вверх дном. И милиция в белом.

А именинники с подарками. Все до единого, и только зеленоглазый Сима, бездельник и шалопай, Дмитрий Васильевич Швец-Царев еще не поздравлен. Спит. В чистой постели с полным желудком.

Нагулял беспутной ночью зверский аппетит и две тарелки пельменей съел. Ровно полсотни захавал, загрузил. Лежит теперь, сопит, луковый дух распространяет. Не зря старалась Любаша, домработница Василия Романовича Швец-Царева. Лепила весь вечер кругленькие штучки. Заряжала духовитым фаршем. Затаривала в морозильник, как перед Бородинской битвой.

Только спасибо не дождалась. Но это уж закон. Сметал все, фыркнул и велел:

— Дай молока… В моей зеленой кружке.

То есть еще пол-литра выдул деревенского. Ох, бедолага.

— Иди поспи, — только и сказала добрая женщина. Действительно, не буревестник же. Вот мать с отцом вернутся, узнает сам, как на два дня исчезать — ни слуху, ни духу.

— Угу, — зверски зевнул молодчик. Такой родился. Без предчувствий, без интуиции. Глаза закрыл, открыл, будто нырнул для пробы в сладкую нирвану, и пошел. Потопал к себе в комнату стул словно елку украшать рубахой, брюками, носками.

Ах, нет, не просто так этой беспокойной ночью приснился Любе младший, горемычный сынок хозяев. Весь в черном с бритой головой. Что будет?

А ничего особенного. Телефон зазвонит. Только-только пошли пузыри, цветные мультики снов, дзынь-дзынь. Сорок минут натикало, не больше.

— Митька-то дома? — интересуется старший брат Вадим Васильевич. — Явился, нет? — допытывается удивительно нехорошим голосом. Поганым тенорком спрашивает, а сам словно на том, дальнем конце телефонной макаронины подмигивает, рожи корчит, язык показывает. Точно. На палец наматывает провод. Сейчас как дернет.

— Да, спит он, Вадик.

— Буди, Люба, поднимай, — подпрыгивает или приседает где-то совсем недалеко ближайший родственник. А может быть, по потолку похаживает, так газировка перевозбуждения играет. Радугой ходит в жилах.

Вот ведь как. Положил, забил, облокотился Сима на все народные гулянья. Отъехал, ни лозунга не взял, ни флага. Не тут-то было, расселась под окнами команда похоронная в свадебных галстуках, меха раздула, да как дунет-дунет во всю ширь парадной меди.

— Будь здоров, спокойной ночи! — и трубка телефонная припадает к голове холодным пластиком.

— Алло.

— Митька, — в ответ ухо наполняет кипяток Вадькиного смеха. — Митяй, — шампанским прямо пенится, стреляет пробкой, известки звезды высекает, братишка, доктор, врач. Вадим Васильевич Швец-Царев. — Ну, уж теперь-то старая карга тебя точно посадит.

Кто? Что? Почему?

— Малюта-дура сегодня утром на тебя телегу написала.



Да, да. Увы. Написала. Накатала, смочила слезой сивушной, скрепила подписью. На! Получи, фашист, за все сразу.

Пусть не думает, что пьяная была. Шары залила, ничего не видела. Маневров не поняла.

Лерку-сучку ему подай. Побежал, попрыгал. Гад. Зашлось сердечко, железки в разных местах тела затрепетали. Горько, горько. И вот уже рука сама разводит замочек, распахивает заповедный уголок. Индиго синее дембельской гармошкой спускается к коленкам Юры Иванова, и петушок уж тут как тут, готов прокукарекать полночь. Берет Ириша теплокровное всей пятерней, бойца осматривает, изучает, вздыхает горько, безутешно и принимает в алой помадой измазанные губы.

Картина! Скульптурная композиция. Мрамор и бронза.

От этакого Эрмитажа Павлуха, Иванов номер два, конечно, теряет голову. Подобно кронштадтскому сам морячку на себе одежды рвет. Так дергает медную пуговку, подло засевшую в узкой петле, что на пол падает. В лежачем положении, как ужик, ловко сдирает трузера и тут же соколом взвивается. Бог плодородия и танцев с античным дротиком наперевес.

Все было. Все было, и не хватало только ценителя, эстета. Человек с театральным биноклем не заглянул вчера ночной порой в южносибирскую квартиру управляющего Верхне-Китимским рудником Афанасия Петровича Малюты.

Явился он только под утро с ручным фонариком. И с пистолетом в кобуре.

Сержант и два ефрейтора пилили на дежурном воронке по Притомской набережной. Во дворы заворачивали, из арок выезжали. Выхватывали светом фар колонны и прочие архитектурные излишества эпохи подневольного труда. Неспешно беседовали о вечном и прекрасном, и вдруг, Шишкин-Мышкин-Левитан, предмет беседы им открывается во всей красе. На дереве висит.

При непосредственном осмотре места происшествия оказалось, все же на перекладине скамейки. Гнездится. Небритый пирожок, из которого дети берутся. А остальная часть комплекта — руки и голова — с той стороны. На желтых деревянных плахах сиденья. Прикрытые сорочкой, свалившейся с лопаток.

Девушка. Человеческое существо.

— Эй, бляха-муха, живая? Нет?

Похоже, да. Только стоять не может. Качает утренний зефир, трясет голубу. Жмурится в злом свете осветительных приборов, к глазам подносит узкую ладошку. Икает. Пытается прилечь, присесть. В конце концов головку поворачивает к тому, что справа держит, не дает принять устойчивое положение, и обдает немыслимо вонючим жаром сердца:

— Найдите его, — слеза мгновенно набухает. Две сразу, огромные галантерейные стекляшки, и скатываются синхронно в рот:

— Найдите гада, мальчики!

Короче, совсем плохая.

— Где Сима? Сима где? — все хныкала, переходя от Иванова к Иванову. С этим же вопросом сама из дома вышла на рассвете, но встретила препятствие. Вдруг, неожиданно. Споткнулась и зависла.

— Ну, чё стоите, помогите же!

Красные околыши — это не косящие от армии в высшем учебном заведении Павлуха и Юрец. Ухмыляться, погано перемигиваться после такой мольбы не станут. Права такого не имеют. Сержант и два ефрейтора вытаскивают из-за сиденья старую, пропахшую бензином и табельной махоркой шинель. Тело девичье обряжают в казенное, лишенное знаков различия б/у. И с новогодней мигалкой, на желтый, красный и зеленый, везут в отделение.

Скверик Орбиты принял обычный, затрапезный вид. Зато в мусарской дежурке стало вонять, как будто отыграли день рождения всего командного состава.

Но девка не одумалась. Корова на двух ногах все подтвердила.

Не умерла. Не уползла, как таракан под плинтус. В окошко мухой не свинтила. Слегка лишь протрезвела с первыми лучами совсем уже летнего светила и подмахнула протокол. Бумагу государственную чуть не порвала в мстительном порыве.

— Ага, товарищ лейтенант. Он самый. Лично. Дмитрий Швец-Царев.

Вот как милые тешатся. Под статью подводят. Под вышак. А начиналось все невинно. Со щипков, шлепков, покусывания. Такая акселерация. Развитие. Стремительная динамика. Трех лет не прошло.

А ведь могла бы быть и статика. Совершенная неподвижность. Покой и равновесие. Благость в сердце и душе. Если бы… Если бы не желание, понятное, конечно, стремление мамы, Полины Иннокентьевны Малюты, дать дочке приличное образование. Действительно, уж лучше ребенка неделями не видеть, чем ей, единственной и ненаглядной, позволить ежедневно слышать "и он стучит обратно", "а она вынать, вишь, не хотит". И ладно бы конвойные и караульные, учителя вверенной самой Полине Иннокентьевне Верхне-Китимской средней школы грешны. Даже на педсоветах, иной раз, если не одернешь, срываются на поселковый говорок.