Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 18



Вторым эпосом (если достаточно условно и широко понимать под последним повествование о событиях, внешних по отношению к автору) стал «Незнайка» Н. Носова. Обаяние этого текста тоже действовало неотразимо: помню, как в школьной библиотеке во время «читательских часов» любимая библиотекарша целый месяц озвучивала нам, первоклашкам, приключения малышей и малышек из Цветочного города и какая тишина царила в маленьком зале среди книжных стеллажей. А на первом курсе университета мы с друзьями в студенческом общежитии будем устраивать коллективные читки «Незнайки на Луне», и, господи, какой хохот сопровождал носовское изображение капиталистических порядков! Все воспринималось наизнанку – вот вам прямое доказательство неразрывной связи «детской» и «взрослой» литературы, лишь бы и та и другая были со знаком качества.

К моим пяти годам все родственники и друзья знали, что для Наташи книжка – лучший подарок. Прекрасно помню, как во время моего осеннего гостевания в Ветлуге в том же 1953 году одна из моих многочисленных теток подарила мне «Елку в Сокольниках» А. Кононова (замечу, к слову, что теткин отец был расстрелян в годы ежовщины…). «Елка» тоже из первых книг, прочитанных самостоятельно. Замечательные иллюстрации Н. Жукова запечатлели «лучистую улыбку» Ильича, весело подкидывающего вверх малышку около елки. Так началось долголетнее постижение Ленина, преклонение перед которым постыдно долго не покидало меня – вплоть до того, что в 1970-е годы я обзавелась пятитомником воспоминаний о нем, на редкость унылых и безликих. Да, обрабатывали нас умело. Чего стоят темы курсовых работ, которые мы с моим однокурсником писали в первый университетский год, весной 1967 года: я – «Ленин о литературе», он – «Ленин и Горький». Уже тогда мне хватило соображения понять, что Владимир Ильич никакой не филолог (отталкивало, хотя и чем-то привлекало его панибратски-покровительственное отношение к моему кумиру – Льву Толстому, настораживал примитивизм литературных вкусов), и я добросовестно вчитывалась в «Философские тетради», пытаясь отыскать там некие путеводные нити для понимания солженицынского «Ивана Денисовича», который в нашем доме занимал одно из почетнейших мест…

На 50-летие Октябрьской революции (1967) мы с моим любимым двоюродным братом Сережей отправились в Питер (Ленинград). Из-за пониженного слуха я накрепко запоминала редкие самостоятельно услышанные фразы на улицах. Ленинградские демонстранты несли – среди множества плакатного официоза – несколько нестандартных ленинских изображений, в том числе известную фотографию с рукой, поднятой к козырьку кепки. «Владимир Ильич приветствует…» – сказала пожилая женщина подруге, сказала тепло, искренне и, конечно, без малейшей иронии.

Да, очень долго развеивался туман этого морока, трудно копились крупицы подлинного знания подлинной истории. В перестроечные годы на советского (тогда еще советского!) читателя хлынул поток разоблачений культовой ленинской жизни и личности. На моих книжных полках встанут и обстоятельные, объективно отстраненные, но кровоточащие тома Д. Волкогонова, и неистовый Владимир Солоухин, и яростная Дора Штурман. Но больше всего поразят впервые ставшие доступными тексты самого Ленина, его приказы, распоряжения и записки 1918 и 1919 годов: эта непостижимая жестокость, кипящая ненависть, высокомерное пренебрежение к конкретным человеческим судьбам и одержимость утопической мечтой о «Земшарной республике советов»… При знакомстве с разоблачительной книжной лавиной мне вспомнятся известные с дошкольных лет эпизоды с кудрявым Володей Ульяновым, например тот, когда он, спрятавшись в укромном уголке, последовательно откручивает все четыре ноги только что подаренной деревянной лошадке. В нашем детстве сие интерпретировалось как похвальный исследовательский интерес к окружающему.

Чего я и сейчас не могу принять в антиленинской литературе, это легкомыслия и цинического зубоскальства. Личность Владимира Ильича представляется слишком крупной и трагической, смысл и предназначение его жизни не сводятся к одному разрушению; в конце концов, не будем забывать о том, насколько значима для истории и судьбы России эта фигура.

До сих пор помню сюжет и пафос «Голубого винтика» (1955) А. Донченко, прочитанного еще до поступления в первый класс. Дошколятам из детского садика устраивают экскурсию на тракторный завод – из-за детских споров, кто из их родителей главнее для изготовления тракторов. Мама главной героини, Софийки, ввинчивает на конвейере последний по счету крохотный винтик, но без него трактор не двинется с места. Девчушка торжествует: вот какой важный винтик вкручивает в трактор мама!



Ну почему доныне помнится эта, в сущности, не самая умелая прививка тоталитарного сознания? Неужели уже тогда в детском подсознании таился протест – люди (я, мама, папа, бабуся, дедушка) вовсе не винтики? И смешно гордиться такой «винтичной» причастностью? Нет, конечно. А вот помнится до сих пор, помнится со стыдом и жалостью. Уже на склоне лет я буду рассказывать своим студентам об этих детских впечатлениях, и аудитория затихнет и задумается.

На пороге школы был прочитан и Гайдар. После «Сказки о Мальчише-Кибальчише», с ее революционной романтикой, льющейся из ритмизованных фраз и буквально завораживающей маленького читателя, наступила очередь интригующей, строгой и сдержанной «Судьбы барабанщика». Кстати, в этой повести, написанной в страшном 1938 году, запечатлены не столько пафос поиска врагов и страх перед их возможным присутствием в твоей жизни, сколько одиночество и сиротство подростка, потерявшего по воле несправедливой и непонятной силы самых близких людей и вынужденного самостоятельно нащупывать необходимые нравственные опоры. В 2000-е годы я прочитаю о «стране Гайдара» в воспоминаниях Б. Сарнова «Скуки не было», порадуюсь его влюбленности в этого писателя и в очередной раз приду к выводу о неисчерпаемости подлинно художественных текстов – попросту говоря, о необходимости и плодотворности их многократного перечитывания.

Я росла в гуманитарной семье: отец – психолог, мама – филолог. Неудивительно, что Пушкин сопутствовал мне буквально с младенчества, тем более что мамина кандидатская диссертация была посвящена его романтическим поэмам. Сказки Пушкина для меня в три-четыре года еще не имели авторства, сливаясь с общим «сказочным» потоком. Но вот в последнее дошкольное лето в лесу на Свято-озере (где наша семья вместе с семью-восемью другими проводила отпуск в палатках – и эти отпуска стали одними из драгоценнейших жизненных впечатлений) мама в ответ на мои нескончаемые просьбы «что-нибудь рассказать» говорит: «Ну хорошо, хочешь, расскажу тебе о дяде и тете, которые любили друг друга?» И читает мне «Онегина» в отрывках – с письмом Татьяны, с дуэлью, с письмом Онегина, с финальным объяснением. Свое потрясение помню до сих пор. К тому же читала мать изумительно, лучшего чтения я в своей жизни не слышала. Когда мы вернулись в город, я потребовала себе «Онегина» полностью. И прочитала взахлеб. Больше всего подействовала, конечно, волшебная красота и легкость стиха. И – Татьяна. Лет шесть после этого (до 12 лет) она – моя любимая героиня. Я кинулась тогда и к биографии Пушкина (помнится, у нас был синий томик Н. Л. Бродского 1937 года издания). То, что его жизнь, в сущности, прекрасное произведение искусства, видимо, интуитивно ощущалось, потому что перечитывала я эту биографию (написанную вовсе не детским языком) снова и снова. Классе в восьмом отец принесет мне из библиотеки Пединститута увесистый вересаевский двухтомник «Пушкин в жизни» – и, боже мой, до чего величественной и в то же время близкой казалась его фигура!

А когда я училась в четвертом классе (1958), мама ведет меня в кино – вышел фильм «Евгений Онегин» по опере Чайковского. Слух мне тогда еще позволял воспринимать музыку, и Чайковский, конечно, сразил наповал, вплоть до того, что я пыталась перед домашними разыгрывать сцену с няней…