Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 49

Поскольку «Краткую повесть об антихристе» следует читать в контексте трех диалогов (о чем нередко забывают340), при охвате того и другого натыкаешься на вопрос о соотнесенности с диалогами Платона, над переводом и изданием которых философ работал до конца дней. Не силясь поднять эту тему, ограничусь принципиальным сомнением в однозначном выводе биографа, Соловьева-младшего. Тот пишет: «Если занятия Платоном в 1875 г. вдохновили Соловьева на сочинение маленького диалога “Вечера в Каире”, то теперь, окунувшись снова и глубже прежнего в вечно свежий поток Платонова творчества, Соловьев задумывает изложить свои воззрения в трех диалогах, построенных по образцу Платона…»341. Мне кажется, однако, что Соловьев столько же подражал этому образцу, сколько отталкивался от него. Об этом, в частности, позволяет догадываться лукаво-двусмысленная реплика, открывающая «Разговор первый»: «Сочинять из своей головы по образцу Платона и его подражателей я не решился…» (с. 645). Этой ремаркой автор и отсылает к образчику (точнее, дает понять, что такое сравнение не может не прийти в голову), и сигнализирует о нежелании во всем ему следовать.

Суть же в том, что умственный стиль диалогов Соловьева отличен от Платоновых. В них, конечно, есть элементы сократической иронии и сократической майевтики – там, где г-н Z методично загоняет в угол толстовца Князя (точно так, как в «Вечерах в Каире» г-н NN припирал к стенке позитивиста доктора342). Но в целом г-н Z не выступает в качестве «Сократа» этих диалогов, то есть лица, всегда получающего возможность путем рационального расщепления волоса доказать свою правоту перед вынужденным поддакивать или капитулировать собеседником. Г-н Z (а не любопытствующая Дама, как думал племянник-биограф343) – вот кто шут в среде собеседников, шут в высоком смысле этого слова, человек без места и занятий, со странным не то светским, не то семинарско-академическим прошлым, друг юродивых и прозорливцев. Шут, – а точнее, парадоксалист. Своими замечаниями он не столько руководит собеседником, сколько ставит его внезапно в тупик, схлопывает его рассуждение, показывая, что оно не объемное, а плоское. Больше того, парадоксалистами оказываются в той или иной мере и другие участники диалогов, не чуждые автору: боевой Генерал, аттестующий свое христолюбивое (без кавычек) воинство как сущих разбойников, и даже Политик, негаданно ставящий вежливость выше десяти заповедей344; лишен этих движений ума лишь «отпетый тип» (с. 639), Князь, чей рассудок всегда следует по спрямленной колее, не выкидывая ни одного коленца. Этот парадоксализм, свойственный великим христианским апологетам Нового времени (обращавшимся к светской публике), А.К. Толстому, Достоевскому, Соловьеву, Г.К. Честертону, – имеет корни в парадоксализме и антиномизме евангельском и отличен от, так сказать, методик античной мудрости: «эллинам безумие…».

Можно утверждать, что, описав жизненную драму Платона, Соловьев следующим шагом противопоставляет его Государству свой взгляд на этот круг тем, а, воспользовавшись Платоновым приемом – сменой диалога вставным монологическим рассказом-легендой, – Платонову этиологическому мифу в «Тимее» сополагает эсхатологический миф «Краткой повести…».

Но нельзя пройти мимо еще одной, косвенной ссылки на Платона в разбираемом сочинении. Диавол обращается к будущему антихристу с посвятительной формулой: «Как прежде мой дух родил тебя в красоте, так теперь он рождает тебя в силе» (с. 743). Напомню, что «рождение в красоте» – платоническая философема, вдохновлявшая соловьевскую теорию эроса. Теперь она (с авторским выделением слова «красота») вложена в уста злого духа. Не берусь комментировать это поразительное обстоятельство345. Единственно, оно наводит на мысль, что перелом, приведший к «Трем разговорам», имел поводы не исключительно идейные, связанные с крахом «внешних замыслов». В самом деле, в авторском предисловии Соловьев говорит об «особой перемене в душевном настроении, о которой здесь нет надобности распространяться» (с. 636). Я бы посмела предположить интимное и впрямую не зависящее от внешних фактов вступление души философа в область покаяния.

Дело в том, что об образе своего антихриста Соловьев мог бы сказать словами Достоевского о Ставрогине: «Я из сердца взял его», – и эта аналогия будет точной, потому что и там, и здесь речь идет о выявленном саморефлексией уклонении сердца, а не о деянии воли346. Давно замечено, что универсалистское сочинение «грядущего человека» (с.745) – антихриста – несет печать автопародии. Но суть не только в ревизии идей. Тот, кто припомнит окрыленные разговоры юного Соловьева с Катей Поливановой347, кто заглядывал в его мистико-теософский трактат «La Sophie», не сможет уйти от мысли: были у Соловьева моменты, когда он в глубине души считал Христа Альфой, а себя – Омегой, Христа – Первым, а себя – последним, завершителем Христова дела. Это именно тот пункт, с которого начинает свое падение во глубины адовы гениальный апостат в «Краткой повести об антихристе»348. «Вечный завет», о коем говорит Философ (персонаж диалога) в этом трактате, должен был стать усовершением и завершением Нового Завета349.

Любовь ко Христу удержала Соловьева на душеопасной грани – и удерживала всю жизнь. Не соглашусь поэтому с мнением (в частности моего покойного коллеги, замечательного исследователя наследия Соловьева, А.А. Носова), что христианская проповедь, эту жизнь сопровождавшая, была лишь внешним одеянием «вселенской религии», камуфляжем, вынуждаемым строгостями духовной цензуры. Но темная точка в душе оставалась и время от времени давала о себе знать заносчивыми утопическими протуберанцами. В «Трех разговорах», принося личную жертву Христу, Соловьев отсекает эту часть своей души. Он раскрывает глаголанную апостолом Павлом «тайну беззакония» (2 Фес. 2:7) со стороны экзистенциальной психологии «человека греха» (2 Фес. 2:3), изнутри духовных искушений «горделивого праведника» (с. 742) – и дает художественный пассаж, сопоставимый по выразительности с Поэмой о великом инквизиторе. Как всегда бывает после акта очищения, грех, уходящий из души, овнешняется и предстает как сторонний факт. Таково было явление ему Анны Шмидт с седьмым членом ее кредо, где Соловьев объявлялся вторым воплощением Логоса350.

Можно констатировать, что «Три разговора» совмещают в себе черты историософского трактата, приуроченного к злобе дня, антиутопии с профетическим финалом и покаянной исповеди, объективированной художественным вымыслом. И все это – при удивительном искусстве переходов от ракурса к ракурсу, от стиля к стилю, от общих планов к средним и крупным, сохраняя заявленную раму «случайного светского разговора» (с. 636).

Аналитики находили внутри этой рамы резкие нестыковки. И Г.П. Федотов, и Е.Н. Трубецкой спрашивали, почему в диалогах такое большое, а в предисловии – даже преобладающее внимание уделено разоблачению толстовской проповеди, между тем как антигерой «Краткой повести…», сверхчеловек с ницшеанским гибрисом, властелин, тиран и насильник, вовсе не похож на анархиста-непротивленца графа. Если Трубецкой все-таки считал, что неувязка здесь мнимая, ибо обе персоны объединяет подделка христианства, христианство без Христа, то Федотов в алогичном будто бы преувеличении роли толстовства видел старозаветную недальновидность Соловьева, не дожившего до чудовищ ХХ века.

340

Среди современных работ, где «Краткая повесть об антихристе» прочитана контекстуально, – кн.: Сербиненко В.В. Владимир Соловьев: Запад, Восток и Россия. М., 1994.

341

Соловьев С.М. Указ. соч. С. 358.

342

См.: Лукьянов С.М. О Владимире Соловьеве в его молодые годы. Материалы к монографии. Т. 2. Кн. 3. Вып. 1. М., 1990. «Вечера в Каире» сочинялись Соловьевым совместно с его другом и оппонентом кн. Д.Н. Цертелевым.

343

«Дама средних лет, любопытная ко всему человеческому» (с. 640) и принадлежащая к «сливкам общества», скорее всего олицетворяет в «Трех разговорах» публику – того рода публику, которая когда-то собиралась в Соляном городке слушать соловьевские «Чтения о Богочеловечестве». Однако в 1900 г. в Петербургской думе Соловьев оказался перед лицом публики совсем иного состава и настроения.





344

Хотя в предисловии Соловьев декларирует свое равное отношение к этим двум собеседникам: «…мог с одинаковым беспристрастием передавать противоположные суждения и заявления политика и генерала» (с. 640) – признавая за их точками зрения, «религиозно-бытовой» и «культурно-прогрессивной», «относительную правду», но в самом тексте очевидны его откровенное сочувствие генералу и ирония в адрес политика. Тут сказалась и его трогательно-наивная любовь к недоступной ему военной профессии. При чтении в кругу родных разговора о войне он «речи генерала произносил с пафосом. <…> Речи “политика” Соловьев произносил искусственным голосом старого бюрократического фата, подражая министру Горемыкину» (Соловьев С.М. Указ. соч. С. 351). 19 1

345

Ни в коей мере не утверждаю, что Соловьев к концу жизни «отрекся» от Платона; хорошо известно, что с работой над переводами из него связаны последние годы и даже дни жизни Соловьева. Разумеется, именно Платон (а, скажем, не Аристотель, не Гегель) оставался для Соловьева – как и для всего русского свободного богомыслия – Философом. Но в годы работы над последним сочинением произошло, на мой взгляд, некое «атмосферическое» смещение мыслительного стиля Соловьева от Платона к новозаветным образцам.

346

Едва решившись на это сравнение, я наткнулась в книге биографа-племянника на место, ассоциирующее молодого Соловьева со Ставрогиным: «В Москве уже тогда (в 1872 и 1873 гг. – И.Р.) Соловьева начали окружать “странные люди”, мистики <…> видевшие в молодом философе существо “сверхчеловеческое”. ”Неужели они думают, – говорил как-то Владимир Сергеевич моему отцу, – что у меня не хватило бы пороху основать секту?” <…> В общем, это окружение странными энтузиастами напоминает окружение Николая Ставрогина в романе Достоевского “Бесы” и не один Шатов мог бы с горечью воскликнуть: “Много вы значили в моей жизни, Владимир Сергеевич!”» (Соловьев С.М. Указ. соч. С. 54).

347

См.: Лукьянов С.М. Указ. соч. Т. 2. Кн. 3. С. 55.

348

Ведя в упомянутом трактате (1876) диалог с Sophie, Философ с настойчивой тревогой спрашивает, является ли та вселенская религия, откровение коей ему вручено разработать и проповедать, – является ли она христианством. И получает ответ, уклончивое лукавство которого нудит подставить на место собеседницы другого персонажа: «Разве я не освободила тебя от власти громких фраз?» (Соловьев В.С. Полн. собр. соч. и писем. В 20 т. Т. 2. М., 2000. С. 75).

349

Там же. С. 177.

350

«…вторично воплотившегося на земле в 1853 г. человеческим естеством, божеское же естество вторично принявшего в 1876 г. при видении Церкви в Египте, и скоро грядущего судить живых и мертвых, Его же царствию не будет конца» (цит. по: Соловьев С.М. Указ соч. С. 374).