Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 24

Так ясно, так отчетливо помнится тот день, когда стряслось неизбежное. Сумерки. Я удобно пристроилась на старой тахте, он стоит у окна, смотрит на примолкшую улицу. И вдруг решительно подошел, молча уставился на меня.

Какое-то время мы оба держали насыщенную токами паузу. Потом я осведомилась:

– Что тут разглядываете?

Он тяжко вздохнул:

– На этой тахте и правда – что-то лежит роковое.

– Все верно. Не вздумайте присоседиться.

– А что со мною произойдет? – поинтересовался Волин.

– Кто его знает? Но территория заминирована. Имейте в виду.

Он обреченно махнул рукой:

– Шут с ним. Где наша не пропадала?

На этом я и остановлюсь. Ибо все прочие подробности имеют цену лишь для меня, пусть даже принято утверждать, что в них-то и скрывается дьявол.

Тем более у Валентина Вадимовича сложилась звонкая репутация – я не хочу ее дополнять. Вернусь к тому, что прямо относится к предмету нашего диалога.

Когда случилось грехопадение, я, к удивлению своему, вдруг обнаружила, что пребываю в совсем несвойственной мне растерянности.

Хотя и напоминала себе, что на дворе двадцать первый век и я – не усадебная орхидея, а современная москвичка: дочь моя, ты этого хотела, стало быть, радуйся и не дергайся.

Волин великодушно сказал:

– Если вам будет так комфортней, то отнеситесь к тому, что случилось, как литератор: пойдет в копилку.

Я процедила:

– Вы очень заботливы. Но я не искательница приключений.

Он меланхолично заметил:

– Жизнь – сама по себе приключение. Ну а писательство – это поиск. Что вовсе не должно угнетать. Совсем наоборот – куражировать.

Я ничего ему не ответила. Только подумала: в самом деле, все – как всегда. Никаких катастроф.

Но на душе моей было легко. За это я себя укоряла. Поэтому я церемонно сказала:

– Благодарю вас за то, что так четко и так доходчиво объяснили. Это был крайне важный урок.

Он назидательно произнес:

– Дружок мой, я не даю уроков. Могу разве дать иногда совет. Почтенный возраст, известный опыт…

– Кокетничаете?

– Ни в коем разе. Для этого нужен особый дар, – тут он отвесил мне поклон. – Моя кустарщина в вашем присутствии воспринималась бы как профанация.

Я погрозила ему перстом:

– Что-то вы нынче разговорились.

– Как вам угодно. Готов молчать.

«Мне хорошо в мастерской Волина». Это была чистая правда. С ним я открыла ту полноту, то вдохновение бесстыдства, которая делает женщину Женщиной.

Мы сблизились, но не соединились под общей крышей. Иными словами – «не образовали семью». Я стала приходящей женой. Даже давала ему понять, что это и есть мой собственный выбор. Такая уж я вольная пташка. Не то кукушка, не то амазонка. Пока свободою горю. Сделала вид, что этот статус единственно для меня возможный.

Он сделал вид, что мне поверил. И это поселило во мне стойкую боль и стойкую горечь.

Насколько был он нежен и ласков, когда обнимал меня и голубил, настолько оказывался несдержан, когда учил меня уму-разуму. Не разругались по той лишь причине, что мне этого совсем не хотелось. А кроме того, я быстро смекнула: то, что естественно для него, мне еще нужно разгрызть и усвоить. Я про себя негодовала: что ж делать, если мой интеллект не столь реактивен и поворотлив – уж посочувствуй и снизойди! Но ждать, когда зерно прорастет, ему было скучно и невтерпеж – он то и дело меня подхлестывал, не прятал своего раздражения. Я даже дивилась – другой человек!

И убедилась, что наша близость ничуть не сократила дистанции. Скорее даже наоборот. Мы и на общем ложе по-прежнему были учителем и ученицей, и тут продолжались его уроки. И если бы только в любви – но нет! – он даже здесь находил возможность выуживать самое точное слово.





Однажды я с показным смирением – но не без яда – произнесла:

– Спасибо вам, суровый наставник.

Он взвился. Всего в одно мгновение возлюбленный превратился в ментора.

– Для благодарности вам не мешало б найти не столь дежурный эпитет. «Суровый наставник»! Ничем не лучше «безумной страсти».

– А вы подскажите, – я закипала.

– По мне так он и вовсе не нужен.

– Чем вам эпитет так не мил?

– А он провоцирует вашу лень, вялость, готовность к общему месту! В нем – изначальная тяга к штампу. Раз навсегда зарубите себе на вашем высокомерном носике: коль скоро он так отчаянно нужен, необходима сугубая бдительность. Нет ничего серее, бескрасочней, пасмурней, нет ничего тоскливей, чем многократно звучавший эпитет. Он точно навеки приклеен к слову – всегда наготове, всегда под рукой. Сразу же предлагает себя, липнет к тебе, как помятая баба, бесстыже, навязчиво, будто на ярмарке. Пуще заразы и больше сглаза бойтесь его всегдашней готовности. Он дешевит и он обесценивает, обесцвечивает любой предмет. Любое понятие, обозначение, к которому норовит прислониться. Уж если вы, в самом деле, не можете – по сирости – без него обойтись, ищите острое, необычное и ошарашивающее определение. Оно вас должно прошить, как игла, направленная в мозг прямиком, как луч, ослепивший на миг зрачок. Чем неожиданней, невпопадней, тем оно действенней и верней. Поверьте мне, что слово – аскет, этакий одинокий путник, выпущенное без провожатого, ничем не подпертое, не конвоируемое, всегда работает эффективней, чем слово, дополненное побрякушкой.

– У вас с эпитетом личные счеты, – прервала я его монолог.

– Вы правы. Он – мой классовый враг. Сели за стол? Даете текст? Ну и отложите в сторонку свое вечно женственное перышко. И отбирайте слова не спеша. Пишите скупо, без всяких взвизгов. С той жесткостью, с которой так часто размазывали моих предшественников, этих восторженных лопухов.

Но женский мой опыт так и не смог помочь мне понять, как в нем уживаются его вулканические извержения с этой столь нежной и щедрой лаской.

Зато и отдачи требовал той же, такой же полной, даже чрезмерной, как мне это порою казалось. На каждый свой зов, на каждое слово, на каждый заданный им вопрос. В особенности же нетерпеливо ждал он ответного знака любви.

Мгновенно, без всякого промедления.

Я стала звать его «Вынь да положь». Он злился, но все продолжалось как прежде.

Забавно, но давно уж почившие, порою забытые даже писатели в нем вызывали какой-то острый, какой-то болезненный интерес. Он то и дело к ним возвращался. Однажды я, помню, его спросила: завидует он античным авторам?

Он проворчал:

– Какого рожна?

Я усмехнулась:

– Куда ни кинь, им выпала большая удача – они оказались первопроходцами. И сами создавали словесность.

Волин сказал:

– Нет, не завидую. Едва ли не каждого из них ушибла «маниа грандиоза». Сперва их героями были боги, люди казались им слишком малы для подвигов и великих дел. Первый достойный человек был тот, который заспорил с богами. Если уж кого невзлюбил, то хоть не братьев своих по разуму. «Я ненавижу всех богов». Вот оно как – ни больше, ни меньше. Такая заносчивая ненависть дала ему законное право уворовать у них огонь.

– А как же Гомер?

– Да был ли он? Слепой аэд спел наизусть космический эпос – и все записано. Уверен, что он был создан позднее. С тех пор и живем одними мифами.

Я покачала головой.

– Допрыгаетесь со своей меланхолией.

Он кротко вздохнул, развел руками:

– Все будет так, как карта ляжет. Нет никакого резона дергаться.

Однажды, когда он забраковал вещицу, которую я писала с особым запалом и настроением, случилась очередная размолвка.

Волин вздохнул:

– Напрасно дуетесь. Замысел ваш совсем неплох. Просто не угадали с жанром.

– Не было никакого гаданья, – я все еще ощущала обиду.

Он терпеливо пояснил:

– Имею в виду, что каждому времени, каждой частице его потока соответствует лишь ему присущая особая жанровая природа.