Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 24

Но таково начало пути, старт предстоящего марафона. Значительный замысел вас обязывает выбрать героя такого же роста, способного выдержать эту кладь.

Это, само собой, не означает, что я понимаю под соразмерностью – размер, под величием – величину. Имею в виду их соответствие изображаемому лицу. Если вы начали не умозрительно, а чувственно осязать человека, которому решитесь доверить послание миру, заветную мысль, однажды прибившую вас к столу, можете приступить к работе.

Не слишком ли долго я вас придерживал? Если б вы были только сюжетчиком, только рассказчиком историй, может быть, я и зря тормозил. Но вас, как я понял, гончар слепил из глины особого замеса.

Нисколько не хочу приписать вам мессианское самосознание. Отлично знаю, что нет у вас склонности вещать ни с кафедры, ни с амвона. Но среди этих странных людей, пишущих тексты, есть те, кто рассказывает чужие подсмотренные тайны и те, кто выкладывает свои.

Естественно, два этих направления, или, вернее, оба характера, вполне правомерны. Кому что ближе. Вы, друг мой Игорь, из тех, кто смолоду привержен к «исповедальной прозе» – так ее принято именовать. Это ни хорошо, ни худо – имеет значение лишь одно: каким вином наполнена чаша.

А попросту: есть два литератора. Один погружен в дела и дни, другой – в свои ночи – вот вам не спится.

Нужна недюжинная отвага. Исповедь не имеет цены, если она прибегает к ретуши. Искренность требует смелой души. Не только смелой, еще и богатой. Иначе при всей своей одержимости ей будет нечем нас одарить. Но стоит помнить, что разговор с самим собою небезопасен. Он может дорого обойтись. Вас ждет многотрудное и беспощадное путешествие по своим лабиринтам.

Что ж, как записано в римском праве, закон суров, но таков закон. Самостроительство неизбежно, даже когда вы убеждены в том, что себя не переиначишь. Хочется этого или нет, придется себя ломать, обтесывать, прощаться с милыми несовершенствами, к которым вы успели привыкнуть, даже по-своему полюбить. Пусть вы сумели себя уверить в том, что они давно уже стали неотторжимы от вашей личности. Тем более что с самим собою всегда удается договориться.

Все это следует сознавать, помнить, что нет пути назад, прежде чем раз и навсегда, бесповоротно врасти в столешницу. Если вы в самом деле готовы к этой рискованной лотерее, в которой выигрывают немногие и мучаются все остальные.

Но если обойтись без гипербол и без мистической поволоки – разумным людям не так уж трудно определить, где блажь, где судьба.

Однажды, в свои молодые годы, я свел знакомство с одним литератором. Мы оба не были москвичами, но он, в отличие от меня, был из далеких северных мест, к тому же старше и основательней.

Я все еще чувствовал себя гостем, по-юношески хмелел от сознания своей причастности к сердцу державы. Когда он сказал мне, что твердо решил вернуться домой, я ему не поверил. Да почему же? Что за напасть?

Но он помотал головой:

– Так нужно.

И словно топором отрубил:

– Я твердо решил: в потай, в потай.

Последнее слово он произнес с какой-то отчаянной интонацией. Я сразу поверил – оно подсказано не просто желанием щегольнуть точным словцом со скрытым смыслом, но и отчетливым побуждением исчезнуть, затаиться, сбежать. Я ощутил безотчетный страх, который внушила ему столица, великий город, моя мечта.





Впоследствии я думал не раз, как прорастает эта потребность найти тайничок, убежище, схрон. Что было ее первопричиной? Чего ему не хватило? Упрямства? Неутолимости? Жизнестойкости? Той восхитительной оглушенности, которая красит провинциала? И чем же его сокрушила Москва? Своими пространствами? Лязгом и грохотом? И одиночеством, одиночеством, особенно острым в чужой толпе – ей нет до тебя никакого дела, и ты в ней неразличим, незаметен… Меня обожгло касание страха. Чем лучше я этого слабака, казавшегося мне наделенным такой очевидной кряжистой прочностью? Тем, что живу в сочиненном мире?

По росту ли мне самому это море? Можно поплыть, да и не выплыть. Здраво ли я оценил свои силы в южные подростковые ночи? И кто я здесь, если трезво взглянуть?

Впервые в жизни, увидев себя сторонним взором, я содрогнулся. Незваный гость, ни двора, ни кола, с ветром в башке, с дырой в кармане. Зачем я приехал? Кому я сдался? Отважные завоеватели жизни, воспетые старыми романистами, как видно, помутили мне голову.

Меж тем, возможно, эта готовность к встрече с тревожным завтрашним днем мне очень вскорости помогла не ошалеть от первой удачи, не рухнуть от первого поражения. Тогда я и понял, в чем главный секрет, – успех и беду встречать надо молча. Имеет значение лишь одно: насколько богато твое молчание.

Я понял, что наибольший вес имеет непроизнесенное слово. Но важно, чтобы читатель чувствовал, что слово это тебе известно. Тогда между вами и возникает таинственная безотчетная связь, свои особые отношения. Впоследствии, как это случается в каждом романе, они будут крепнуть или слабеть – это зависит от многих причин, и прежде всего от того, совпадут ли ваши миры и ваши печали. Случаются сходные биографии, но связывает сходная боль.

Так складывается ваш трудный опыт, который никогда не бывает таким, как у вашего соседа по жизни, по обществу, по столетию. И счастье и горе – все наособицу, ничем не похожи, все только ваше. И вы тот единственный, кто либо сможет, либо не сможет распорядиться этими пестрыми трофеями.

Сумеете вырастить ваш стебелек, который некогда ощутили каким-то первобытным чутьем? Выживет он? Мера терпения, жизнестойкости, мера отпущенного вам дара – это и есть, в конечном счете, ваша писательская судьба.

Многие неглупые люди твердо уверены: слово «мера» – наипервейшее в нашей профессии. Хочется согласиться, и все же короновать это слово не нужно.

Магия творчества и подчиняет тем, что выходит из берегов. Не зря же Пушкин залюбовался сиянием «беззаконной кометы».

Не зря для потомков нет большей радости, чем ухитриться прочесть зачеркнутое великим покойником, а порою даже вернуть этот вычерк к жизни. Вы помните, Александр Сергеевич решил ограничиться лишь двустишием «в сем омуте…»? Что же, ему видней. Но то, что Пушкину не понадобилось, можно отдать генералу Гремину. Выброшенные Александром Сергеевичем с царственной щедростью, строки эти воскресли почти через полстолетия в опере Петра Ильича.

Впрочем, оставим на время титанов, давайте-ка вернемся на землю, к нам, грешным, неизвестным солдатам. У исполинов чаще всего и в жизни, и в творчестве свой театр, трагический, монументальный. У нашего брата жанр полегче – и страсти помельче, и сам их калибр. Зато не стреляемся и не вешаемся – со временем тихо уходим в песок.

Я снова сбился не то на торжественный, не то на почти угрожающий тон. Такое с нашим братом геронтом бывает часто, но неслучайно. И все же разумней себе напомнить при этих опасных поползновениях слова прославленного ровесника: «Чем дольше живу я на этом свете, тем все сильнее моя уверенность, что в мироздании нашей планете поручена роль сумасшедшего дома».

Устал я виниться, весьма возможно, обязывающий предмет разговора настраивает меня невольно на этот не слишком веселый лад. Что делать, непослушным пером помимо воли движет прожитый мною каторжный век. Не удивляйтесь: письменный стол – это и есть бессрочная каторга.

Другое дело, что каторжане ни за какие сладкие пряники не променяют ее на другую, естественную, нормальную жизнь. Они прикованы к своей тачке невидимой добровольной цепью, и без нее ничто им не мило – ни дни, ни ночи, ни реки молочные, ни даже кисельные берега.

Здоровые разумные люди, кто снисходительно, кто сочувственно, посматривают, как в этом котле надежд, сомнений и честолюбий сжигают мотыльки свои крылышки. Что делать, друг друга им не понять.

Должно быть, и впрямь есть упоение у мрачной бездны на краю. Все видел, все знал Александр Сергеевич. Поныне я просто в толк не возьму, откуда в поэте столько ума. Похоже, что он и сам дивился – не нам, а себе он напоминал: поэзия должна быть глуповатой. Но я уже где-то сказал мимоходом о том, что законы – не для титанов.